Любить всех, прощать, заботиться и поддерживать всех… И если самый беднейший, самый грешный христианин захочет мирно и спокойно жить под властью вашей, — я говорю, если кто-либо захочет вести жизнь благочестивую и мирную, — пусть ему будет оказано покровительство.
Несколько часов длилась эта бессвязная, восторженная, полная ссылок на пророков и апостолов речь.
Прощаясь, Кромвель сообщил собранию, что оно будет действовать до ноября 1654 года; за три месяца до роспуска своего оно должно будет избрать тех, кто наследует его власть на следующие двенадцать месяцев. В ответ собрание пригласило Кромвеля, Ламберта, Десборо и еще двух офицеров войти в их состав.
Эти люди недаром с таким восторгом встретили апокалипсическую речь Кромвеля: они сами были проникнуты мистическими настроениями. Это были члены религиозных общин из Лондона и графств — в большинстве своем лавочники, небогатые сквайры, торговцы.
Среди них были родственники и приближенные Кромвеля: сын его Генри, тесть Дика Ричард Мэр, брат покойного Генри Айртона Джон Айртон; были и офицеры-соратники: полковник Монк, лорд Брогхилл. Вэн и Фэрфакс были приглашены, но заседать в собрании они отказались.
Самым активным членом нового органа власти показал себя впоследствии некто Прейзгод Бэрбон, кожевник и анабаптистский проповедник. Само имя его — Прейзгод, что значит «хвала богу», говорит о сектантской среде, из которой он вышел. Бэрбон был такой яркой фигурой, что весь парламент скоро стали называть не иначе как бэрбонским.
Большинство было настроено весьма умеренно; но имелись среди них и фанатики, готовые немедля ринуться в новый Армагеддон и установить в Англии Моисеев кодекс вместо основанного на римском праве законодательства.
Новая ассамблея начала свою деятельность с того, что 12 июля объявила себя парламентом. Они были полны рвения, эти «святые», они заявляли о своей вере в то, что над страной «занимается заря освобождения».
Они действительно собирались совершить огромную работу и принялись за нее с наивным усердием простых людей, незнакомых с юриспруденцией, не ведающих колебаний, прямо идущих к цели. «Реформа права, — говорил им Кромвель, — столь сильно взволновавшая умы, и ныне стоит на очереди». Они и принялись прежде всего за реформу права. В считанные дни назначили комитет для сведения всей запутанной массы английских законов в один небольшой кодекс — размера карманной книжки. Суд канцлера, существовавший века (его волокита и беспримерное крючкотворство вошли в поговорку), было сплеча решено отменить совсем. Они упразднили также церковный брак и заменили его гражданским; ввели регистрацию актов гражданского состояния; предложили не судить карманников и конокрадов за преступления, совершенные впервые; отменили сожжение для женщин.
Выдвигались еще более невероятные проекты: действительных, не мнимых, банкротов не следует заключать в долговые тюрьмы. Государственные налоги следует перераспределить и привести в соответствие с доходами населения. Казне не хватает средств — так пусть получающие высокое жалованье офицеры год прослужат бесплатно.
Кромвелю такая политика начинала казаться самонадеянной и неумной. Выходило, что не «святые», а дураки правили Англией, и дураки эти стали вскоре беспокоить его больше, чем мерзавцы, сидевшие в «охвостье». Они еще и не того понаделают!
И правда, их реформаторский пыл становился в его глазах все более оголтелым. Вот они уже отменили систему откупов при сборе податей; вот они обсуждают вопрос о компенсации беднякам убытков, нанесенных огораживаниями; вот они хотят совсем отменить акцизы…
Хуже всего — члены бэрбонского парламента с такой же смелостью взялись за церковные реформы. Они отменили право патроната, то есть право лендлордов-землевладельцев выставлять кандидатов на церковные должности. Тем самым церковное устройство изымалось из-под контроля собственников. А потом взялись за десятину. То, чего так настоятельно требовали от Долгого парламента многочисленные петиции, было уже близко к разрешению. «Пусть священников, — заявили „святые“, — содержат те, кто в них нуждается». А поскольку доход от десятины давно уже в большой своей части перешел в руки крупных сквайров и новых лендлордов (сам Кромвель получал от десятины существенную часть своих доходов), вся имущая Англия пришла в волнение: новый парламент, кажется, посягает на собственность! Пресвитериане и индепенденты начали находить общий язык: они вместе возмущались радикальностью новых законодателей, которые и парламентом-то называться не могут: ведь они не избраны народом, а назначены сверху. Особенно же неистовствовали офицеры: кому хочется целый год служить бесплатно?
Кромвель теперь мучительно краснел, когда вспоминал свою восторженную речь при открытии парламента. Это было глупо, это было непростительной слабостью — возлагать высокие надежды на простоватых самонадеянных мужиков. Вместо умеренных и разумных реформ, которые привели бы к установлению в стране порядка и спокойствия, они собирались, как казалось ему, совсем упразднить законы и собственность.
В середине июля в Лондон самовольно вернулся из изгнания главный бунтовщик — Лилберн. Его взяли под стражу и назначили суд. В парламент потоком пошли петиции в его защиту. Во время суда многочисленные толпы осаждали присяжных; Кромвелю пришлось держать наготове три полка во избежание всяких неожиданностей. 20 августа под громкие приветствия зала (даже солдаты, охранявшие вход, трубили в трубы и били в барабаны от радости) Лилберн был оправдан. Могло показаться, что снова наступают дни агитаторов и левеллеров. В народе говорили радостно: «Ренту лендлордов и десятины надо уничтожить разом…» Кромвель понимал, что сделал страшную, непоправимую ошибку. Четыре года спустя он еще будет со стыдом вспоминать то, что назовет «историей своей собственной слабости и глупости». «Право же, — скажет он тогда, — это было сделано по простоте душевной. Тогда казалось, что люди нашего закала, цельные, испытанные в боях, годятся на это дело и смогут достичь той цели, которая перед ними стояла. Мы все тогда так думали, и я тоже — к моему несчастью. Вот такие-то люди были отобраны и допущены к делу. И горькая правда в том, что результат, как оказалось, не соответствовал чистоте и простосердечию замысла». «Святые» вели себя так, что выходило: если человек имеет двенадцать коров, а сосед его — ни одной, то имущий должен поделиться своим достоянием. «Кто бы мог назвать хоть что-нибудь своей собственностью, если бы они дошли до этого?»
Это Кромвель скажет позже, а сейчас, осенью 1653 года, он в глубоком раздумье, в черной меланхолии, овладевшей им, писал зятю Флитвуду, мужу Бриджет, в Ирландию:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
Несколько часов длилась эта бессвязная, восторженная, полная ссылок на пророков и апостолов речь.
Прощаясь, Кромвель сообщил собранию, что оно будет действовать до ноября 1654 года; за три месяца до роспуска своего оно должно будет избрать тех, кто наследует его власть на следующие двенадцать месяцев. В ответ собрание пригласило Кромвеля, Ламберта, Десборо и еще двух офицеров войти в их состав.
Эти люди недаром с таким восторгом встретили апокалипсическую речь Кромвеля: они сами были проникнуты мистическими настроениями. Это были члены религиозных общин из Лондона и графств — в большинстве своем лавочники, небогатые сквайры, торговцы.
Среди них были родственники и приближенные Кромвеля: сын его Генри, тесть Дика Ричард Мэр, брат покойного Генри Айртона Джон Айртон; были и офицеры-соратники: полковник Монк, лорд Брогхилл. Вэн и Фэрфакс были приглашены, но заседать в собрании они отказались.
Самым активным членом нового органа власти показал себя впоследствии некто Прейзгод Бэрбон, кожевник и анабаптистский проповедник. Само имя его — Прейзгод, что значит «хвала богу», говорит о сектантской среде, из которой он вышел. Бэрбон был такой яркой фигурой, что весь парламент скоро стали называть не иначе как бэрбонским.
Большинство было настроено весьма умеренно; но имелись среди них и фанатики, готовые немедля ринуться в новый Армагеддон и установить в Англии Моисеев кодекс вместо основанного на римском праве законодательства.
Новая ассамблея начала свою деятельность с того, что 12 июля объявила себя парламентом. Они были полны рвения, эти «святые», они заявляли о своей вере в то, что над страной «занимается заря освобождения».
Они действительно собирались совершить огромную работу и принялись за нее с наивным усердием простых людей, незнакомых с юриспруденцией, не ведающих колебаний, прямо идущих к цели. «Реформа права, — говорил им Кромвель, — столь сильно взволновавшая умы, и ныне стоит на очереди». Они и принялись прежде всего за реформу права. В считанные дни назначили комитет для сведения всей запутанной массы английских законов в один небольшой кодекс — размера карманной книжки. Суд канцлера, существовавший века (его волокита и беспримерное крючкотворство вошли в поговорку), было сплеча решено отменить совсем. Они упразднили также церковный брак и заменили его гражданским; ввели регистрацию актов гражданского состояния; предложили не судить карманников и конокрадов за преступления, совершенные впервые; отменили сожжение для женщин.
Выдвигались еще более невероятные проекты: действительных, не мнимых, банкротов не следует заключать в долговые тюрьмы. Государственные налоги следует перераспределить и привести в соответствие с доходами населения. Казне не хватает средств — так пусть получающие высокое жалованье офицеры год прослужат бесплатно.
Кромвелю такая политика начинала казаться самонадеянной и неумной. Выходило, что не «святые», а дураки правили Англией, и дураки эти стали вскоре беспокоить его больше, чем мерзавцы, сидевшие в «охвостье». Они еще и не того понаделают!
И правда, их реформаторский пыл становился в его глазах все более оголтелым. Вот они уже отменили систему откупов при сборе податей; вот они обсуждают вопрос о компенсации беднякам убытков, нанесенных огораживаниями; вот они хотят совсем отменить акцизы…
Хуже всего — члены бэрбонского парламента с такой же смелостью взялись за церковные реформы. Они отменили право патроната, то есть право лендлордов-землевладельцев выставлять кандидатов на церковные должности. Тем самым церковное устройство изымалось из-под контроля собственников. А потом взялись за десятину. То, чего так настоятельно требовали от Долгого парламента многочисленные петиции, было уже близко к разрешению. «Пусть священников, — заявили „святые“, — содержат те, кто в них нуждается». А поскольку доход от десятины давно уже в большой своей части перешел в руки крупных сквайров и новых лендлордов (сам Кромвель получал от десятины существенную часть своих доходов), вся имущая Англия пришла в волнение: новый парламент, кажется, посягает на собственность! Пресвитериане и индепенденты начали находить общий язык: они вместе возмущались радикальностью новых законодателей, которые и парламентом-то называться не могут: ведь они не избраны народом, а назначены сверху. Особенно же неистовствовали офицеры: кому хочется целый год служить бесплатно?
Кромвель теперь мучительно краснел, когда вспоминал свою восторженную речь при открытии парламента. Это было глупо, это было непростительной слабостью — возлагать высокие надежды на простоватых самонадеянных мужиков. Вместо умеренных и разумных реформ, которые привели бы к установлению в стране порядка и спокойствия, они собирались, как казалось ему, совсем упразднить законы и собственность.
В середине июля в Лондон самовольно вернулся из изгнания главный бунтовщик — Лилберн. Его взяли под стражу и назначили суд. В парламент потоком пошли петиции в его защиту. Во время суда многочисленные толпы осаждали присяжных; Кромвелю пришлось держать наготове три полка во избежание всяких неожиданностей. 20 августа под громкие приветствия зала (даже солдаты, охранявшие вход, трубили в трубы и били в барабаны от радости) Лилберн был оправдан. Могло показаться, что снова наступают дни агитаторов и левеллеров. В народе говорили радостно: «Ренту лендлордов и десятины надо уничтожить разом…» Кромвель понимал, что сделал страшную, непоправимую ошибку. Четыре года спустя он еще будет со стыдом вспоминать то, что назовет «историей своей собственной слабости и глупости». «Право же, — скажет он тогда, — это было сделано по простоте душевной. Тогда казалось, что люди нашего закала, цельные, испытанные в боях, годятся на это дело и смогут достичь той цели, которая перед ними стояла. Мы все тогда так думали, и я тоже — к моему несчастью. Вот такие-то люди были отобраны и допущены к делу. И горькая правда в том, что результат, как оказалось, не соответствовал чистоте и простосердечию замысла». «Святые» вели себя так, что выходило: если человек имеет двенадцать коров, а сосед его — ни одной, то имущий должен поделиться своим достоянием. «Кто бы мог назвать хоть что-нибудь своей собственностью, если бы они дошли до этого?»
Это Кромвель скажет позже, а сейчас, осенью 1653 года, он в глубоком раздумье, в черной меланхолии, овладевшей им, писал зятю Флитвуду, мужу Бриджет, в Ирландию:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107