А на стенах висели картины, сделанные из волос, с изображением кладбищ. Могилы из волос, кипарисы из волос.
Находясь обычно в близком к бредовому состоянии, подкрепленном вином, мы целовали землю, взбирались на колокольню собора, будили дочь полковника, адрес которой был нам известен, слушали через стены монастыря Санто-Доминго среди ночи песнопения верующих и монахов. Мы гуляли, громко читая стихи, которые звонко резонировали от стен древней столицы Испании, этого иберийского, римского, вестготского, еврейского и христианского города.
Однажды поздно ночью, в снегопад, мы с Угарте услышали голоса детей — большого хора, распевавшего таблицу умножения. Голоса время от времени обрывались, слышался смех и строгий голос учителя. Затем арифметическая песня продолжалась. Встав на плечи друга, я заглянул в окно, но пение сразу прекратилось. Я ничего не увидел в темноте, царила полная тишина.
Другие приключения носили менее головокружительный характер. В Толедо находилась военная школа курсантов. Когда один из них вступал в драку с кем-нибудь из жителей города, курсанты приходили к нему на помощь, чтобы — весьма грубо — отомстить наглецу, осмелившемуся помериться силой с их другом. Они пользовались дурной славой. Однажды мы встретили на своем пути двоих курсантов, и один из них схватил за руку Марию-Тересу, жену Альберти, сказав: «Какая баба!» Она посчитала себя оскорбленной, выразила протест, я поспешил ей на помощь и сбил с ног обоих курсантов. Пьер Юник в свою очередь пнул одного из них ногой, хотя тот уже лежал на земле.
Нас было семь или восемь человек против двоих, так что не было никаких оснований собой гордиться. Мы двинулись дальше. И тут к нам подошли два жандарма, наблюдавшие за дракой издалека, но, вместо того чтобы сделать внушение, посоветовали поскорее убраться из Толедо. Они опасались мести курсантов. Мы не последовали их совету, однако на этот раз ничего не случилось.
Вспоминается среди многих других разговор с Лоркой однажды утром в «Посада де ла Сангре». Еле ворочая языком я заявил ему: — Федерико, мне непременно надо сказать тебе правду. Правду о тебе.
Дав мне выговориться, он спросил: — Ты кончил?
— Да.
— Тогда мой черед. Я скажу все, что думаю о тебе. Ты вот говоришь, что я ленив. Ничуть. Я не ленив, я…
И в течение десяти минут он говорил о себе.
После того как в 1936 году Франко взял Толедо (во время боев была разрушена таверна «Посада де ла Сангре»), я ни разу там не был до возвращения в Испанию в 1961 году, когда возобновил свои паломничества. Морено Вилья рассказывает в своей статье, что в начале гражданской войны группа анархистов обнаружила в Мадриде во время обыска в чьей-то квартире диплом Толедского ордена. Несчастному, у которого эта бумага была найдена, стоило невероятных усилий объяснить, что это не подлинный документ о присвоении благородного звания. И тем самым спасти себе жизнь.
В 1963 году на холме, господствующем над Толедо и Тахо, я отвечал на вопросы Андре Лабарта и Жанин Базен, которые делали телепередачу для Франции. Классическим был вопрос: — Каковы, по вашему мнению, взаимоотношения между французской и испанской культурой?
— Очень простые, — ответил я, — испанцы, скажем я, знают все о французской культуре. Зато французы ничего не знают об испанской. Вот Каррьер, например, — (он присутствовал при этом), — был профессором истории. Но до своего приезда сюда, то есть до вчерашнего дня, был убежден, что Толедо — это марка мотоциклов.
Однажды в Мадриде Лорка пригласил меня пообедать с композитором Мануэлем де Фальей, приехавшим из Гранады. Федерико стал его расспрашивать об их общих друзьях и вдруг заговорил об Андалузском художнике Морсильо.
— Я был у него несколько дней назад, — ответил Фалья. И рассказал следующую историю, которая представляется мне весьма типичной для понимания наших тогдашних настроений. Морсильо принимает Фалью в своей мастерской. Композитор рассматривает картины, которые художник пожелал ему показать, высказывая самое лестное мнение. Затем, обратив внимание на несколько полотен на полу, повернутых к стене, он спрашивает, можно ли взглянуть и на них. Художник возражает. Эти картины ему не нравятся, и он предпочитает их не показывать. Фалья настаивает, и художник уступает. С явным неудовольствием повернув одно из полотен, он говорит: — Сами видите — оно ничего не стоит.
Фалья не согласен. Он находит картину интересной.
— Нет, нет, — настаивает Морсильо. — Общий замысел мне, правда, нравится, некоторые детали недурны, но фон совершенно не удался.
— Фон? — спрашивает Фалья, приглядевшись.
— Да, фон. Небо, облака. Облака явно неудачны, вы не находите?
— Действительно, — признается в конце концов композитор. — Вероятно, вы правы. Возможно, облака ниже уровня всего остального.
— Вы находите?
— Да.
— Так вот, — заключает художник, — эти облака как раз нравятся мне больше всего. По-моему, это лучшее из написанного мной за многие годы. Всю жизнь я встречал более или менее явные примеры подобного состояния ума, которое называю «морсильисмо».
Мы все немного «морсильисты». Яркий пример тому — образ епископа Гранады в романе «Жиль Блаз» Лесажа. «Морсильисмо» рождается в глубинах безграничной лести. Задача заключается в том, чтобы исчерпать все возможные похвалы. При этом провоцируют — часто вполне оправданную — критику, — не без некоторого мазохизма пытаясь сбить с толку человека, который не видит устроенного ему подвоха.
В эти годы в Мадриде открывались все новые кинотеатры, привлекавшие большое число зрителей. Часто в кино ходили с невестой, имея возможность прижаться к ней в темноте, и тогда было совершенно безразлично, что показывали. Мы отправлялись туда с друзьями по Резиденции, выбирая преимущественно бурлескные американские комедии с Беном Тюрпином, Гарольдом Ллойдом, Бестером Китоном или фильмы Мак Сеннетта. Чаплина мы не очень жаловали.
Кино тогда было лишь развлечением. Никто из нас не считал его ни новым средством выразительности, ни тем более искусством. Значение для нас имели поэзия, литература и живопись. Ни разу в то время я не думал, что стану кинорежиссером. Как и другие, я писал стихи. Первое стихотворение было напечатано в журнале «Ультра» (или «Орисонте») и называлось «Оркестр». В нем описывались десятка три инструментов. Гомес де ла Серна горячо поздравил меня — по правде говоря, он легко угадал в нем свое влияние. Так или иначе, ближе всего я был к участникам движения ультраистов — крайним авангардистам в художественном творчестве. Мы знали Дада, Кокто, восхищались Маринетти. Сюрреализм тогда еще не существовал.
Все мы сотрудничали с таким известным журналом, как «Гасета литерариа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Находясь обычно в близком к бредовому состоянии, подкрепленном вином, мы целовали землю, взбирались на колокольню собора, будили дочь полковника, адрес которой был нам известен, слушали через стены монастыря Санто-Доминго среди ночи песнопения верующих и монахов. Мы гуляли, громко читая стихи, которые звонко резонировали от стен древней столицы Испании, этого иберийского, римского, вестготского, еврейского и христианского города.
Однажды поздно ночью, в снегопад, мы с Угарте услышали голоса детей — большого хора, распевавшего таблицу умножения. Голоса время от времени обрывались, слышался смех и строгий голос учителя. Затем арифметическая песня продолжалась. Встав на плечи друга, я заглянул в окно, но пение сразу прекратилось. Я ничего не увидел в темноте, царила полная тишина.
Другие приключения носили менее головокружительный характер. В Толедо находилась военная школа курсантов. Когда один из них вступал в драку с кем-нибудь из жителей города, курсанты приходили к нему на помощь, чтобы — весьма грубо — отомстить наглецу, осмелившемуся помериться силой с их другом. Они пользовались дурной славой. Однажды мы встретили на своем пути двоих курсантов, и один из них схватил за руку Марию-Тересу, жену Альберти, сказав: «Какая баба!» Она посчитала себя оскорбленной, выразила протест, я поспешил ей на помощь и сбил с ног обоих курсантов. Пьер Юник в свою очередь пнул одного из них ногой, хотя тот уже лежал на земле.
Нас было семь или восемь человек против двоих, так что не было никаких оснований собой гордиться. Мы двинулись дальше. И тут к нам подошли два жандарма, наблюдавшие за дракой издалека, но, вместо того чтобы сделать внушение, посоветовали поскорее убраться из Толедо. Они опасались мести курсантов. Мы не последовали их совету, однако на этот раз ничего не случилось.
Вспоминается среди многих других разговор с Лоркой однажды утром в «Посада де ла Сангре». Еле ворочая языком я заявил ему: — Федерико, мне непременно надо сказать тебе правду. Правду о тебе.
Дав мне выговориться, он спросил: — Ты кончил?
— Да.
— Тогда мой черед. Я скажу все, что думаю о тебе. Ты вот говоришь, что я ленив. Ничуть. Я не ленив, я…
И в течение десяти минут он говорил о себе.
После того как в 1936 году Франко взял Толедо (во время боев была разрушена таверна «Посада де ла Сангре»), я ни разу там не был до возвращения в Испанию в 1961 году, когда возобновил свои паломничества. Морено Вилья рассказывает в своей статье, что в начале гражданской войны группа анархистов обнаружила в Мадриде во время обыска в чьей-то квартире диплом Толедского ордена. Несчастному, у которого эта бумага была найдена, стоило невероятных усилий объяснить, что это не подлинный документ о присвоении благородного звания. И тем самым спасти себе жизнь.
В 1963 году на холме, господствующем над Толедо и Тахо, я отвечал на вопросы Андре Лабарта и Жанин Базен, которые делали телепередачу для Франции. Классическим был вопрос: — Каковы, по вашему мнению, взаимоотношения между французской и испанской культурой?
— Очень простые, — ответил я, — испанцы, скажем я, знают все о французской культуре. Зато французы ничего не знают об испанской. Вот Каррьер, например, — (он присутствовал при этом), — был профессором истории. Но до своего приезда сюда, то есть до вчерашнего дня, был убежден, что Толедо — это марка мотоциклов.
Однажды в Мадриде Лорка пригласил меня пообедать с композитором Мануэлем де Фальей, приехавшим из Гранады. Федерико стал его расспрашивать об их общих друзьях и вдруг заговорил об Андалузском художнике Морсильо.
— Я был у него несколько дней назад, — ответил Фалья. И рассказал следующую историю, которая представляется мне весьма типичной для понимания наших тогдашних настроений. Морсильо принимает Фалью в своей мастерской. Композитор рассматривает картины, которые художник пожелал ему показать, высказывая самое лестное мнение. Затем, обратив внимание на несколько полотен на полу, повернутых к стене, он спрашивает, можно ли взглянуть и на них. Художник возражает. Эти картины ему не нравятся, и он предпочитает их не показывать. Фалья настаивает, и художник уступает. С явным неудовольствием повернув одно из полотен, он говорит: — Сами видите — оно ничего не стоит.
Фалья не согласен. Он находит картину интересной.
— Нет, нет, — настаивает Морсильо. — Общий замысел мне, правда, нравится, некоторые детали недурны, но фон совершенно не удался.
— Фон? — спрашивает Фалья, приглядевшись.
— Да, фон. Небо, облака. Облака явно неудачны, вы не находите?
— Действительно, — признается в конце концов композитор. — Вероятно, вы правы. Возможно, облака ниже уровня всего остального.
— Вы находите?
— Да.
— Так вот, — заключает художник, — эти облака как раз нравятся мне больше всего. По-моему, это лучшее из написанного мной за многие годы. Всю жизнь я встречал более или менее явные примеры подобного состояния ума, которое называю «морсильисмо».
Мы все немного «морсильисты». Яркий пример тому — образ епископа Гранады в романе «Жиль Блаз» Лесажа. «Морсильисмо» рождается в глубинах безграничной лести. Задача заключается в том, чтобы исчерпать все возможные похвалы. При этом провоцируют — часто вполне оправданную — критику, — не без некоторого мазохизма пытаясь сбить с толку человека, который не видит устроенного ему подвоха.
В эти годы в Мадриде открывались все новые кинотеатры, привлекавшие большое число зрителей. Часто в кино ходили с невестой, имея возможность прижаться к ней в темноте, и тогда было совершенно безразлично, что показывали. Мы отправлялись туда с друзьями по Резиденции, выбирая преимущественно бурлескные американские комедии с Беном Тюрпином, Гарольдом Ллойдом, Бестером Китоном или фильмы Мак Сеннетта. Чаплина мы не очень жаловали.
Кино тогда было лишь развлечением. Никто из нас не считал его ни новым средством выразительности, ни тем более искусством. Значение для нас имели поэзия, литература и живопись. Ни разу в то время я не думал, что стану кинорежиссером. Как и другие, я писал стихи. Первое стихотворение было напечатано в журнале «Ультра» (или «Орисонте») и называлось «Оркестр». В нем описывались десятка три инструментов. Гомес де ла Серна горячо поздравил меня — по правде говоря, он легко угадал в нем свое влияние. Так или иначе, ближе всего я был к участникам движения ультраистов — крайним авангардистам в художественном творчестве. Мы знали Дада, Кокто, восхищались Маринетти. Сюрреализм тогда еще не существовал.
Все мы сотрудничали с таким известным журналом, как «Гасета литерариа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77