Она вежливо поздоровалась с нашими немногочисленными старыми гончими, но старалась держаться от них в стороне. Пастушья природа не позволяла ей быть такой фамильярной и демократичной, как наши домашние собаки, и требовала от нее сдержанности и настороженности. Коули была чем-то похожа на моего отца: она очень ответственно относилась к своим обязанностям, главной из которых была забота обо мне.
Грай вскоре приехала к нам, чтобы продолжить занятия с Коули, а потом стала приезжать каждые несколько дней. Она ездила верхом на молодом жеребце по кличке Блейз, принадлежавшем семье Барре из Кордеманта. Они попросили Парн «обломать» его, и Парн заодно учила искусству «обламывать» лошадей и свою дочь. Обладающие даром призывать используют именно это слово, «обламывать», хотя оно, по-моему, совсем не соответствует тому, как они приучают молодого коня слушаться наездника. Они ничуть не ломают его; скорее наоборот, чем-то дополняют его характер, делают его более целостным. Это процесс длительный. Грай объяснила мне его так: мы просим лошадь делать такие вещи, которые она по своей природе делать не умеет и не хочет; но лошадь не настолько подчиняется нашей воле, как, скажем, собака, поскольку лошадь привыкла бегать на свободе, не является в отличие от собаки стайным животным и любой строгой иерархии предпочитает некий договор. Собака безоговорочно принимает условия, предложенные человеком, а лошадь на них соглашается. Все это мы с Грай обсуждали и во время уроков, когда мы с Коули учились лучше понимать друг друга, и во время прогулок верхом, когда Грай и Блейз учились выполнять свои обязанности по отношению друг к другу, а я ехал рядом с ними на Чалой, которая давным-давно уже выучила все, что ей нужно было знать, и понимала меня без слов. Коули, спущенная с поводка, бегала рядом, празднуя свободу и имея полную возможность вынюхивать, выслеживать и вспугивать кроликов и совершенно не беспокоиться обо мне. Но стоило мне произнести ее имя, и она была тут как тут. Коули и Грай привнесли в мою жизнь столько нового, что я помню это первое лето, проведенное мной в темноте, как очень яркое и светлое. После стольких неприятностей и потрясений, после ужаса и мучительных сомнений относительно своего дара я наконец обрел покой. Теперь, когда глаза мои были запечатаны, у меня не было возможности использовать этот дар, угрожая другим, и не нужно было ни мучиться самому, ни ощущать укор и опасения других людей. Когда кошмар пребывания в Драм-манте остался позади, я прямо-таки наслаждался обществом родных людей. И тот священный ужас, который я вызывал у некоторых деревенских простаков, служил мне некоторой компенсацией за мою беспомощность – хотя я в этом старался себе и не признаваться. Когда приходится ощупью, спотыкаясь, пробираться по дому или двору, порой даже приятно услышать чей-то шепот: «А вдруг он возьмет да и снимет свою повязку? Я ж от страха умру!»
Моя мать довольно долго плохо себя чувствовала после нашего возвращения из Драмманта и в основном лежала в постели. Потом потихоньку начала вставать и заниматься хозяйством; но однажды вечером за ужином я услышал, как она вдруг вскочила из-за стола, что-то испуганно сказала отцу, возникла какая-то суета, и они с отцом тут же ушли, а я остался сидеть за столом, расстроенный и смущенный. Мне пришлось спросить служанок, что случилось. Сперва никто не хотел мне говорить, но потом одна девушка сказала: «Ох, у нее кровотечение началось, юбка прямо насквозь промокла!» Я пришел в ужас и долго сидел в зале у камина, окутанный каким-то тупым одиночеством. Там меня и нашел отец. И сказал, что у матери случился выкидыш и теперь ей уже немного лучше. Он говорил спокойно, и я тоже отчасти успокоился. Теперь я цеплялся за любую надежду.
На следующий день верхом на Блейзе примчалась Грай. Мы пошли наверх проведать Меле. Она лежала в своей маленькой гостиной, где имелась довольно удобная кушетка и всегда было значительно теплее, чем в спальне. В камине горел огонь, хотя на дворе стояло лето, и Меле куталась в самую теплую свою шаль – я почувствовал это, когда она меня обняла. Голос ее звучал немножко хрипло и очень тихо, но в нем, как и всегда, чудилась легкая улыбка, когда она спросила:
– А где же Коули? Мне бы хотелось, чтоб и она меня навестила.
Коули, разумеется, была тут же, в комнате, поскольку мы с ней теперь были неразлучны. Ее пригласили прыгнуть на кровать, где она и улеглась, обратившись в слух и явно уверенная, что моей матери абсолютно необходима сторожевая собака. Мать спросила, как наши успехи, а также поинтересовалась успехами Грай в «обламывании» Блейза, и мы, как водится, проболтали довольно долго. Но потом Грай решительно встала, взяла меня за руку, хотя я еще и не собирался уходить, и сказала, что нам пора. Она поцеловала Меле на прощание и тихо шепнула ей:
– Мне очень жаль, что ты потеряла ребеночка.
– Ничего, у меня есть вы оба, – шепнула ей в ответ моя мать.
Отец с рассвета до позднего вечера был занят всякими делами в поместье. Я ведь раньше оказывал ему посильную помощь, а теперь стал совершенно бесполезным, и мое место рядом с ним занял Аллок. Аллок был человеком на редкость чистосердечным, не обремененным ни амбициями, ни претензиями; себя он считал глуповатым, и кое-кто охотно с ним соглашался; но он умел порой, соображая, в общем, действительно довольно медленно, мгновенно уловить суть дела, да и суждения его в целом были очень даже разумными. Они с Каноком отлично сработались, и Аллок стал для него тем, кем я стать не сумел. Я и завидовал, и ревновал, но старался не показывать, насколько уязвлено мое чувство собственного достоинства: это могло обидеть Аллока и рассердить отца, а мне все равно легче от этого не стало бы.
Когда моя бесполезность и беспомощность становились особенно угнетающими, а внутренняя решимость ослабевала, мне ужасно хотелось сорвать с глаз повязку и вернуть себе все утраченное богатство жизни. Но передо мной тут же вставал образ отца, и я снова вспоминал, что представляю собой смертельную опасность для Меле, для Канока и для всех остальных. С завязанными глазами я служил Каноку щитом и опорой; он пользовался моей вынужденной слепотой как оружием.
Он редко говорил со мной о той поездке в Драммант, хоть и признался, что Огге Драм испугал тогда не только меня, но и его. Он, впрочем, заверил меня, что жестокие шутки Огге и его издевательства – это сущий блеф, желание показать свою силу и власть перед подчиненными.
– Больше всего ему хотелось тогда прогнать нас, – говорил отец. – Хотя он прямо-таки мечтал испытать тебя, и все же каждый раз, уже собравшись заставить тебя силой, отступал, не решался. И меня он тоже задевать не решался – потому что боялся тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Грай вскоре приехала к нам, чтобы продолжить занятия с Коули, а потом стала приезжать каждые несколько дней. Она ездила верхом на молодом жеребце по кличке Блейз, принадлежавшем семье Барре из Кордеманта. Они попросили Парн «обломать» его, и Парн заодно учила искусству «обламывать» лошадей и свою дочь. Обладающие даром призывать используют именно это слово, «обламывать», хотя оно, по-моему, совсем не соответствует тому, как они приучают молодого коня слушаться наездника. Они ничуть не ломают его; скорее наоборот, чем-то дополняют его характер, делают его более целостным. Это процесс длительный. Грай объяснила мне его так: мы просим лошадь делать такие вещи, которые она по своей природе делать не умеет и не хочет; но лошадь не настолько подчиняется нашей воле, как, скажем, собака, поскольку лошадь привыкла бегать на свободе, не является в отличие от собаки стайным животным и любой строгой иерархии предпочитает некий договор. Собака безоговорочно принимает условия, предложенные человеком, а лошадь на них соглашается. Все это мы с Грай обсуждали и во время уроков, когда мы с Коули учились лучше понимать друг друга, и во время прогулок верхом, когда Грай и Блейз учились выполнять свои обязанности по отношению друг к другу, а я ехал рядом с ними на Чалой, которая давным-давно уже выучила все, что ей нужно было знать, и понимала меня без слов. Коули, спущенная с поводка, бегала рядом, празднуя свободу и имея полную возможность вынюхивать, выслеживать и вспугивать кроликов и совершенно не беспокоиться обо мне. Но стоило мне произнести ее имя, и она была тут как тут. Коули и Грай привнесли в мою жизнь столько нового, что я помню это первое лето, проведенное мной в темноте, как очень яркое и светлое. После стольких неприятностей и потрясений, после ужаса и мучительных сомнений относительно своего дара я наконец обрел покой. Теперь, когда глаза мои были запечатаны, у меня не было возможности использовать этот дар, угрожая другим, и не нужно было ни мучиться самому, ни ощущать укор и опасения других людей. Когда кошмар пребывания в Драм-манте остался позади, я прямо-таки наслаждался обществом родных людей. И тот священный ужас, который я вызывал у некоторых деревенских простаков, служил мне некоторой компенсацией за мою беспомощность – хотя я в этом старался себе и не признаваться. Когда приходится ощупью, спотыкаясь, пробираться по дому или двору, порой даже приятно услышать чей-то шепот: «А вдруг он возьмет да и снимет свою повязку? Я ж от страха умру!»
Моя мать довольно долго плохо себя чувствовала после нашего возвращения из Драмманта и в основном лежала в постели. Потом потихоньку начала вставать и заниматься хозяйством; но однажды вечером за ужином я услышал, как она вдруг вскочила из-за стола, что-то испуганно сказала отцу, возникла какая-то суета, и они с отцом тут же ушли, а я остался сидеть за столом, расстроенный и смущенный. Мне пришлось спросить служанок, что случилось. Сперва никто не хотел мне говорить, но потом одна девушка сказала: «Ох, у нее кровотечение началось, юбка прямо насквозь промокла!» Я пришел в ужас и долго сидел в зале у камина, окутанный каким-то тупым одиночеством. Там меня и нашел отец. И сказал, что у матери случился выкидыш и теперь ей уже немного лучше. Он говорил спокойно, и я тоже отчасти успокоился. Теперь я цеплялся за любую надежду.
На следующий день верхом на Блейзе примчалась Грай. Мы пошли наверх проведать Меле. Она лежала в своей маленькой гостиной, где имелась довольно удобная кушетка и всегда было значительно теплее, чем в спальне. В камине горел огонь, хотя на дворе стояло лето, и Меле куталась в самую теплую свою шаль – я почувствовал это, когда она меня обняла. Голос ее звучал немножко хрипло и очень тихо, но в нем, как и всегда, чудилась легкая улыбка, когда она спросила:
– А где же Коули? Мне бы хотелось, чтоб и она меня навестила.
Коули, разумеется, была тут же, в комнате, поскольку мы с ней теперь были неразлучны. Ее пригласили прыгнуть на кровать, где она и улеглась, обратившись в слух и явно уверенная, что моей матери абсолютно необходима сторожевая собака. Мать спросила, как наши успехи, а также поинтересовалась успехами Грай в «обламывании» Блейза, и мы, как водится, проболтали довольно долго. Но потом Грай решительно встала, взяла меня за руку, хотя я еще и не собирался уходить, и сказала, что нам пора. Она поцеловала Меле на прощание и тихо шепнула ей:
– Мне очень жаль, что ты потеряла ребеночка.
– Ничего, у меня есть вы оба, – шепнула ей в ответ моя мать.
Отец с рассвета до позднего вечера был занят всякими делами в поместье. Я ведь раньше оказывал ему посильную помощь, а теперь стал совершенно бесполезным, и мое место рядом с ним занял Аллок. Аллок был человеком на редкость чистосердечным, не обремененным ни амбициями, ни претензиями; себя он считал глуповатым, и кое-кто охотно с ним соглашался; но он умел порой, соображая, в общем, действительно довольно медленно, мгновенно уловить суть дела, да и суждения его в целом были очень даже разумными. Они с Каноком отлично сработались, и Аллок стал для него тем, кем я стать не сумел. Я и завидовал, и ревновал, но старался не показывать, насколько уязвлено мое чувство собственного достоинства: это могло обидеть Аллока и рассердить отца, а мне все равно легче от этого не стало бы.
Когда моя бесполезность и беспомощность становились особенно угнетающими, а внутренняя решимость ослабевала, мне ужасно хотелось сорвать с глаз повязку и вернуть себе все утраченное богатство жизни. Но передо мной тут же вставал образ отца, и я снова вспоминал, что представляю собой смертельную опасность для Меле, для Канока и для всех остальных. С завязанными глазами я служил Каноку щитом и опорой; он пользовался моей вынужденной слепотой как оружием.
Он редко говорил со мной о той поездке в Драммант, хоть и признался, что Огге Драм испугал тогда не только меня, но и его. Он, впрочем, заверил меня, что жестокие шутки Огге и его издевательства – это сущий блеф, желание показать свою силу и власть перед подчиненными.
– Больше всего ему хотелось тогда прогнать нас, – говорил отец. – Хотя он прямо-таки мечтал испытать тебя, и все же каждый раз, уже собравшись заставить тебя силой, отступал, не решался. И меня он тоже задевать не решался – потому что боялся тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56