Доктор Краузер был человек небольшого роста, подвижный и одетый, пожалуй, даже чересчур аккуратно.
— Успокоился? Спит? — лаконично осведомился он. Он не любил тратить лишних слов. Важно, чтобы его понимали, и больше ничего. Он не расходовал зря свою энергию на разговор. Доктор Краузер говорил так, как работают на заводах Форда. Элинор остро ненавидела его, но ценила именно за те качества — за самодовольную деловитость и уверенность в себе, — которые ей в нем больше всего не нравились.
— Да, вы угадали, — сказала она, — он спит.
— Ага! — Доктор Краузер кивнул с таким видом, точно он знал все заранее; да так оно, собственно, и было: болезнь протекала как обычно.
Элинор проводила его наверх.
— А скажите, это хороший признак? — спросила она, словно умоляя о благоприятном ответе.
Доктор Краузер оттопырил губы, склонил голову набок и пожал плечами.
— Ну… — сказал он уклончиво и умолк. Он сэкономил по крайней мере пять футо-фунтов энергии тем, что не объяснил, что при менингите первая стадия возбуждения сменяется депрессией.
Теперь мальчик целыми днями пребывал в сонном оцепенении; правда, он не страдал (Элинор была благодарна и за это), но зато совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг него, словно он был жив только наполовину. Когда он открыл глаза, она увидела огромные зрачки, расширившиеся настолько, что от радужной оболочки оставалась тоненькая каёмка. Вместо озорного синего взгляда малютки Фила перед ней была лишённая выражения чернота. Свет, причинявший ему такие мучения в первые дни болезни, перестал беспокоить его. Он не вздрагивал больше при каждом звуке. По-видимому, он даже не слышал обращённых к нему слов. Прошло два дня, и Элинор вдруг поняла — и сердце у неё болезненно сжалось, — что он почти оглох.
— Оглох? — отозвался доктор Краузер, когда она сказала ему о своём ужасном открытии. — Обычный симптом.
— Но неужели ничего нельзя сделать? — спросила она. Ловушка захлопнулась снова, ловушка, из которой она, казалось, вырвалась, когда жуткие вопли сменились полным молчанием.
Доктор Краузер энергично мотнул головой — один раз вправо, другой раз влево. Он ничего не сказал. Сэкономить лишний футофунт — это все равно что приобрести лишний футо-фунт.
Когда доктор Краузер ушёл, она в каком-то отчаянии взмолилась к Филипу:
— Но ведь нельзя же, чтобы он остался глухим на всю жизнь!
«Нельзя». Она знала, что он ничего не может сделать, и всетаки надеялась. Она отдавала себе отчёт в случившемся, но отказывалась верить.
— Но раз доктор говорит, что с этим ничего не поделаешь.
— И он останется глухим? — повторила она. — Глухим? Фил? Глухим?
— Может быть, это пройдёт само по себе, — попробовал он утешить её, и при этих словах втайне подумал: «Неужели она ещё надеется, что ребёнок выздоровеет?»
Когда на следующий день Элинор, одетая в халат, поднялась ранним утром в спальню Фила, чтобы выслушать отчёт сиделки о прошедшей ночи, мальчик уже проснулся. Один глаз, весь занятый зрачком, был открыт и смотрел прямо вверх, на потолок; другой был полузакрыт, точно маленький Фил все время подмигивал, и это придавало его осунувшемуся, сморщенному личику выражение жуткой игривости.
— Он не может его открыть, — объяснила сиделка. — Глаз парализован.
Сквозь длинные, изогнутые ресницы, которым она так часто завидовала, Элинор увидела, как зрачок передвинулся к уголку глаза и уставился куда-то в сторону пристальным, невидящим, косым взглядом.
— Какого черта, — говорил Касберт Аркрайт тоном личной обиды, — какого черта Куорлз не возвращается в Лондон? — Он рассчитывал, что Филип напишет ему предисловие к новому иллюстрированному изданию «Мимов» Геронда .
Вилли Уивер пространно объяснил, что Куорлз удалился в деревню не по собственной воле.
— У него болен ребёнок, — добавил он, сопровождая свои слова лёгким самоодобрительным покашливанием, — который, как говорят датчане, мечтает приобщиться как можно скорей к райскому блаженству.
— Что ж, остаётся пожелать, чтобы он с этим не мешкал, — проворчал Аркрайт. Он нахмурился. — Пожалуй, придётся поискать кого-нибудь ещё.
В Гаттендене дни тянулись как невыносимо долгий кошмар. Маленький Фил сначала оглох, а ещё через два дня — ослеп. Косящие глаза ничего не видели. Когда после почти недельного перерыва вернулись боли первых дней, он снова начал кричать. Потом у него несколько раз были конвульсии: точно бес вселился в него и мучил его изнутри. Дальше наступил паралич одной стороны, и его тело стало таять почти на глазах, как воск, растапливаемый каким-то незримым внутренним огнём. Чувствуя себя как в ловушке от сознания собственной беспомощности и, что ещё хуже, от сознания своей вины, усилившегося во много раз от известия об убийстве Эверарда, Элинор сидела у постели больного ребёнка и следила, как одна стадия болезни сменяется другой, ещё более ужасной, ещё более невозможной. Да, невозможной, потому что подобные вещи не могут случаться в жизни. По крайней мере в её жизни не могут. Это неправда, что её собственный ребёнок бессмысленно мучится и становится калекой у неё на глазах. Это неправда, что человек, который любил её и которого она сама (о, конечно, этого не следовало делать; это было преступно, и это, как теперь видно, оказалось роковым) почти решила полюбить, был внезапно и таинственно убит. Подобных вещей не бывает. Они невозможны. И все-таки, несмотря на эту невозможность, Эверард был мёртв, а маленькому Филу каждый новый день приносил новые и все более мучительные страдания. Невозможное осуществлялось точно в кошмаре.
Внешне Элинор была очень спокойна, молчалива и деловита. Когда сиделка Батлер пожаловалась, что кушанья остывают, пока их несут в комнату, и попросила готовить ей индийский чай, так как её желудок не переносит китайского, она распорядилась заваривать «Липтон» и, несмотря на страстные протесты Добс, приказала, чтобы завтрак и обед доставляли наверх в нагретых блюдах. Она пунктуально выполняла все лаконические предписания доктора Краузера, кроме одного — она отказывалась отдыхать. Даже сиделка Батлер неохотно признала, что Элинор очень аккуратна и методична. Но Батлер все-таки поддерживала доктора — отчасти потому, что ей хотелось нераздельно властвовать в комнате больного, отчасти же просто из жалости к Элинор. Она видела, что спокойствие даётся ей нелегко, что под ним скрывается невыносимое напряжение. Филип и миссис Бидлэйк тоже настойчиво уговаривали её отдохнуть, но Элинор их не слушала.
— Я чувствую себя прекрасно, — уверяла она, хотя бледность и тёмные круги под глазами выдавали её.
Она охотно, если бы это было возможно, совсем перестала бы есть и спать. Перед лицом смерти Эверарда и мучений маленького Фила еда и сон казались чем-то цинически-неуместным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
— Успокоился? Спит? — лаконично осведомился он. Он не любил тратить лишних слов. Важно, чтобы его понимали, и больше ничего. Он не расходовал зря свою энергию на разговор. Доктор Краузер говорил так, как работают на заводах Форда. Элинор остро ненавидела его, но ценила именно за те качества — за самодовольную деловитость и уверенность в себе, — которые ей в нем больше всего не нравились.
— Да, вы угадали, — сказала она, — он спит.
— Ага! — Доктор Краузер кивнул с таким видом, точно он знал все заранее; да так оно, собственно, и было: болезнь протекала как обычно.
Элинор проводила его наверх.
— А скажите, это хороший признак? — спросила она, словно умоляя о благоприятном ответе.
Доктор Краузер оттопырил губы, склонил голову набок и пожал плечами.
— Ну… — сказал он уклончиво и умолк. Он сэкономил по крайней мере пять футо-фунтов энергии тем, что не объяснил, что при менингите первая стадия возбуждения сменяется депрессией.
Теперь мальчик целыми днями пребывал в сонном оцепенении; правда, он не страдал (Элинор была благодарна и за это), но зато совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг него, словно он был жив только наполовину. Когда он открыл глаза, она увидела огромные зрачки, расширившиеся настолько, что от радужной оболочки оставалась тоненькая каёмка. Вместо озорного синего взгляда малютки Фила перед ней была лишённая выражения чернота. Свет, причинявший ему такие мучения в первые дни болезни, перестал беспокоить его. Он не вздрагивал больше при каждом звуке. По-видимому, он даже не слышал обращённых к нему слов. Прошло два дня, и Элинор вдруг поняла — и сердце у неё болезненно сжалось, — что он почти оглох.
— Оглох? — отозвался доктор Краузер, когда она сказала ему о своём ужасном открытии. — Обычный симптом.
— Но неужели ничего нельзя сделать? — спросила она. Ловушка захлопнулась снова, ловушка, из которой она, казалось, вырвалась, когда жуткие вопли сменились полным молчанием.
Доктор Краузер энергично мотнул головой — один раз вправо, другой раз влево. Он ничего не сказал. Сэкономить лишний футофунт — это все равно что приобрести лишний футо-фунт.
Когда доктор Краузер ушёл, она в каком-то отчаянии взмолилась к Филипу:
— Но ведь нельзя же, чтобы он остался глухим на всю жизнь!
«Нельзя». Она знала, что он ничего не может сделать, и всетаки надеялась. Она отдавала себе отчёт в случившемся, но отказывалась верить.
— Но раз доктор говорит, что с этим ничего не поделаешь.
— И он останется глухим? — повторила она. — Глухим? Фил? Глухим?
— Может быть, это пройдёт само по себе, — попробовал он утешить её, и при этих словах втайне подумал: «Неужели она ещё надеется, что ребёнок выздоровеет?»
Когда на следующий день Элинор, одетая в халат, поднялась ранним утром в спальню Фила, чтобы выслушать отчёт сиделки о прошедшей ночи, мальчик уже проснулся. Один глаз, весь занятый зрачком, был открыт и смотрел прямо вверх, на потолок; другой был полузакрыт, точно маленький Фил все время подмигивал, и это придавало его осунувшемуся, сморщенному личику выражение жуткой игривости.
— Он не может его открыть, — объяснила сиделка. — Глаз парализован.
Сквозь длинные, изогнутые ресницы, которым она так часто завидовала, Элинор увидела, как зрачок передвинулся к уголку глаза и уставился куда-то в сторону пристальным, невидящим, косым взглядом.
— Какого черта, — говорил Касберт Аркрайт тоном личной обиды, — какого черта Куорлз не возвращается в Лондон? — Он рассчитывал, что Филип напишет ему предисловие к новому иллюстрированному изданию «Мимов» Геронда .
Вилли Уивер пространно объяснил, что Куорлз удалился в деревню не по собственной воле.
— У него болен ребёнок, — добавил он, сопровождая свои слова лёгким самоодобрительным покашливанием, — который, как говорят датчане, мечтает приобщиться как можно скорей к райскому блаженству.
— Что ж, остаётся пожелать, чтобы он с этим не мешкал, — проворчал Аркрайт. Он нахмурился. — Пожалуй, придётся поискать кого-нибудь ещё.
В Гаттендене дни тянулись как невыносимо долгий кошмар. Маленький Фил сначала оглох, а ещё через два дня — ослеп. Косящие глаза ничего не видели. Когда после почти недельного перерыва вернулись боли первых дней, он снова начал кричать. Потом у него несколько раз были конвульсии: точно бес вселился в него и мучил его изнутри. Дальше наступил паралич одной стороны, и его тело стало таять почти на глазах, как воск, растапливаемый каким-то незримым внутренним огнём. Чувствуя себя как в ловушке от сознания собственной беспомощности и, что ещё хуже, от сознания своей вины, усилившегося во много раз от известия об убийстве Эверарда, Элинор сидела у постели больного ребёнка и следила, как одна стадия болезни сменяется другой, ещё более ужасной, ещё более невозможной. Да, невозможной, потому что подобные вещи не могут случаться в жизни. По крайней мере в её жизни не могут. Это неправда, что её собственный ребёнок бессмысленно мучится и становится калекой у неё на глазах. Это неправда, что человек, который любил её и которого она сама (о, конечно, этого не следовало делать; это было преступно, и это, как теперь видно, оказалось роковым) почти решила полюбить, был внезапно и таинственно убит. Подобных вещей не бывает. Они невозможны. И все-таки, несмотря на эту невозможность, Эверард был мёртв, а маленькому Филу каждый новый день приносил новые и все более мучительные страдания. Невозможное осуществлялось точно в кошмаре.
Внешне Элинор была очень спокойна, молчалива и деловита. Когда сиделка Батлер пожаловалась, что кушанья остывают, пока их несут в комнату, и попросила готовить ей индийский чай, так как её желудок не переносит китайского, она распорядилась заваривать «Липтон» и, несмотря на страстные протесты Добс, приказала, чтобы завтрак и обед доставляли наверх в нагретых блюдах. Она пунктуально выполняла все лаконические предписания доктора Краузера, кроме одного — она отказывалась отдыхать. Даже сиделка Батлер неохотно признала, что Элинор очень аккуратна и методична. Но Батлер все-таки поддерживала доктора — отчасти потому, что ей хотелось нераздельно властвовать в комнате больного, отчасти же просто из жалости к Элинор. Она видела, что спокойствие даётся ей нелегко, что под ним скрывается невыносимое напряжение. Филип и миссис Бидлэйк тоже настойчиво уговаривали её отдохнуть, но Элинор их не слушала.
— Я чувствую себя прекрасно, — уверяла она, хотя бледность и тёмные круги под глазами выдавали её.
Она охотно, если бы это было возможно, совсем перестала бы есть и спать. Перед лицом смерти Эверарда и мучений маленького Фила еда и сон казались чем-то цинически-неуместным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149