— Сам Трифон сподобил. Старец…
Глава 10. Еже согреших…
Хрустнули петли, замерзшие ворота тяжело заскрипели, охнули и стали проваливаться назад, отворяя взглядам путников бревенчатые монастырские стены.
Прибывших встречал брат Фома, здоровенный монах с изборожденным шрамами лицом. Он шутя поигрывал в больших ручищах сучковатым дрыном, словно предупреждая прибывших: «Не балуй, а то зашибу».
— Из этого самопала пальнуть хотел? — пренебрежительно спросил Карий. — Или у монахов уже и палки стреляют?
— Я только пужнуть хотел, — Фома оценивающе оглядел Карего и, убедившись в своем превосходстве, небрежно кивнул на дрын. — На что мне самопал, я и этим кого хошь во славу Божию знатно отделаю!
Старцем оказался бледный и сильно сутулившийся молодой человек, с редкой, еще не сформировавшейся бородой.
— Это твой старец? — шепнул Данила. — Ему от силы двадцать пять годов будет. А то и меньше…
— Так его не по годам жизни, по дерзновению да подвигам старцем именуют, — Снегов перекрестился.
— По чему именуют? — переспросил Карий.
— По благодати, — Савва посмотрел в лукавые глаза Данилы и махнул рукой. — Старец и старец, тебе какое дело. Не вступился бы, так спали бы сейчас в сугробе, как сторожевые псы.
Игумен Варлаам, сославшись на простудную немощь, с прибывшими встречаться не стал, поручив Фоме за ними приглядывать и спровадить из обители как можно скорее. До прибытия в монастырь Карего Фому разбирало любопытство увидеть своими глазами известного душегуба, призванного на службу самим Аникой Строгановым.
В прежние годы, в миру, брат Фома звался Веригою и был известным в пермских землях вором, не гнушавшимся поочередно наниматься на службу к Строгановым и чердынскому воеводе. Пять лет назад за измену и воровство Аника Федорович решил в науку другим выдрать Вериге ноздри, да отрубить по локти обе руки. От страшной расправы Веригу спас отец Варлаам, убедивший Анику, что превратит разбойника Веригу в божьего воина Фому…
Теперь монаха постигло разочарование, быть может, самое горькое во всей жизни. С нескрываемой досадой он рассматривал Карего, кляня тот злополучный день, когда решил продать вогулам строгановских лошадей. «Проклятые язычники, кабы не вы, тепереча на его месте я был, — Фома со злостью ткнул дрыном в снег. — Двух таких стою, а что в душегубстве не так поднаторел, то это дело наживное…» Фома тряхнул головой и перекрестился: «Прости, Господи! Избави от лукавого…»
Трифон подошел к саням и, поклонившись прибывшим, негромко, будто извиняясь, сказал:
— Фома проводит в трапезную, поужинать, чем Бог послал, потом разведет по келиям. Утром буду смиренно ждать, ибо многое имею сказать вам устами к устам…
Трифон вновь поклонился, уже до земли, и быстро ушел, исчезая в темной глубине монастырского двора.
Фома посмотрел во след уходящему старцу и сказал, но не приезжим, а для себя:
— Бог весть, в чем душа держится, ударь — кулаком перешибешь, а взнуздает хуже игумена. Как медведь прет на тебя, не бояся ни боли, ни смерти…
***
Стоило на миг закрыть глаза, как сквозь смежаемые веки вползала черная пелена, холодная и скользкая, как жабья кожа, обволакивала, душила, утаскивая вглубь, в бездонный омут полуночного бреда.
В детстве, возросшийся в турецкой неволе, Данила представлял себе Бога старым кочевником, разъезжающим по миру на большом белом верблюде. Верблюд идет медленно, на длинной выгнутой шее смеется серебряный колокольчик. Старый Бог, покачиваясь на верблюжьих горбах, то дремлет, то пробуждается, заслышав тонкий серебряный смех. Он слегка приоткрывает тяжелые веки, прищуриваясь, смотрит в даль: «Где теперь Сын? Хорошо ли пасет Его стадо?» Верблюд идет дальше, веки смежаются, наплывает сон. Сын — пастырь добрый…
Море набегает на берег и, ударяясь волнами о прибрежный песок, рассыпается белою пеною — вода точит камень, но тает в песке.
Божий Сын смотрит, как красная полоса зари разделяет небо с землею и, наклонившись низко, пишет перстом на песке, не обращая внимания на то, как набегающие волны смывают начертанные письмена: Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков…
Данила тоже всматривается в даль, но глаза его слабы и беспомощны: пасущиеся стада, оливковые рощи, разбивающееся о скалы солнце сливаются в бурое месиво, распадаясь на черное небо и белый снег.
По снегу, шатаясь, идет Василько: без шапки, в разорванном тулупе, из которого видна окровавленная рубаха. Он спотыкается, падает в сугробы, тяжело поднимается, подолгу обнимая придорожные деревья. Идет снова, вначале машет ножом, словно отгоняя незримого врага, затем крестясь его окровавленной сталью.
— Василько, постой! — Карий окрикнул идущего казака, но не услышал собственного голоса. Вместо слов изо рта посыпалась черная, как небо, густая земля.
Василько блуждал по бескрайнему снегу и, смеясь навзрыд, по скоморошьему твердил одну и ту же прибаутку: «Я иду, зверь лапист и горд, горластый, волк зубастый. Я есть волк, а вы есть овцы мои…»
Понимая, что если промедлит хотя бы миг, то навсегда потеряет Васильку из вида, Карий бросился ему в след, догнал, обнимая казака, как брата…
— Данилушка! — пьяный казак полез было целоваться, но передумал, показывая на перемазанные кровью губы. — Не пужайся, это у меня по усам текло, да в рот не попало.
Он заглянул Карему в глаза и повалился в ноги:
— Данилушка, убей меня своим кривым ножом, зарежь, как того волка. Там я умереть уже не смогу, а стану у Христа-батюшки тебе прощение выпрашивать. Без него тебе никак, видишь, уже и земля во рту. Не она тебя к себе забирает, а ты ее из себя выплевываешь…
Карий попытался поднять казака с колен, но повисшая на руках тяжесть была не человеческой, лютой, выворачивающей суставы и рвущей жилы, такой, словно он вознамерился поднять саму землю.
— Тяжело тебе, родимый, — вздохнул Василько. — Можно и по-другому. Не можешь поднять, поднимись сам, как Он.
Василько кивнул в сторону, где еще совсем недавно ехал на своем белом верблюде старый дремлющий Бог. Там, на вкопанном в каменистый холм кресте, умирал распятый Христос…
***
Когда тяжелое зимнее небо начало высветляться, старец вошел в келью Карего и тихо позвал его по имени:
— Данила, пробудись. Иди со мною.
На окраине монастырского двора, подле маленькой, сложенной без окон избенки, старец остановился и молча кивнул на запертую дверь. Данила откинул засов и вошел в избу.
Было темно и холодно. Карий провел рукой по стене — ладонь обожгли острые ледяные наросты промерзших насквозь бревен. В темном углу послышался хруст мерзлого сена и судорожное человеческое дыхание.
— Василько! — Карий бросился к казаку, поднял его, вытаскивая на свет.
— Забился в угол, словом не обмолвился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65