Из книги «Чего тебе надо, любовь?» - 2
Мануэль Ривас
Бабочкин язычок
– Ну что, Воробей? Думаю, уж в этом-то году нам непременно удастся поглядеть на бабочкин язычок.
Учитель уже давно ждал, что Управление общественного образования пришлет в школу обещанный микроскоп. И он столько раз рассказывал нам о том, как самые крошечные и незримые вещи при помощи этого аппарата увеличиваются в размере, что мы, дети, и взаправду стали их видеть, словно его восторженные описания сами действовали не хуже мощных линз.
– Язычок бабочки – это такой хоботок, скрученный на манер часовой пружины. Заметит бабочка цветок и, если он ей приглянется, тотчас раскручивает язычок, опускает в чашечку и начинает сосать. Вот вы, скажем, если сунете мокрый палец в банку с сахаром, то ведь сразу сладость во рту почувствуете, будто кончик пальца – это и есть кончик языка, так? Сходным образом устроен и бабочкин язычок.
И тогда все мы почувствовали зависть к бабочкам. Расчудесная у них жизнь! Летай себе по белу свету в праздничном наряде да присаживайся на цветы, словно это таверны, где тебя ждут бочки, полные фруктового сока.
Я очень любил нашего учителя. Поначалу отец с матерью не могли в это поверить. Точней, не могли взять в толк: как это так – любить учителя? Когда я был еще совсем мальцом, школой меня вечно пугали. Уже само слово «школа» грозно маячило перед моим взором в воздухе, словно ивовый прут.
– Вот пойдешь в школу, тогда узнаешь!
Двое моих дядьев, как и многие другие наши парни, уехали в Америку, чтобы их не отправили воевать в Марокко. Я тоже мечтал рвануть в Америку – лишь бы не ходить в школу. Да и на самом деле бывали случаи, когда дети, спасаясь от этой пытки, убегали в горы. Дня через два-три их отыскивали, и они возвращались до смерти перепуганные, едва не разучившись говорить, совсем как дезертиры из Волчьей балки.
Мне шел шестой год, и все называли меня Воробьем. Дети моих лет у нас обычно уже работали. Но мой отец был портным, не имел ни земли, ни скотины. И ему не нравилось, когда я кручусь у него под ногами в маленькой мастерской. Лучше мне, считал он, держаться оттуда подальше. Вот я и носился день-деньской по Аламеде. Прозвище мне придумал мусорщик Кордейро, который еще и сгребал сухие листья: «А ведь ты похож на воробья!»
Кажется, никогда в жизни я не бегал столько, сколько в то лето накануне поступления в школу. Бегал как оголтелый, порой даже пересекал границу Аламеды и бежал дальше, дальше – устремив взор к вершине горы Синаи и мечтая о том, как однажды у меня вырастут крылья и я сумею улететь в Буэнос-Айрес. Но до волшебной горы я так ни разу и не добрался.
– Вот пойдешь в школу, тогда узнаешь!
Отец описывал как настоящую пытку – словно ему голой рукой вырывали миндалины – те способы, какими учитель искоренял из их речи звук «х», чтобы они говорили «гнездо», а не «хнез-до», «гвоздь», а не «хвоздь» или «город», а не «хо-род». Каждое утро учитель заставлял их повторять фразу «Птицы с Гвадалахары проглотили по горошине».
– Эх, сколько палок мы получили из-за проклятой Хвадалагары!
Если отец и вправду хотел напугать меня, то вполне в этом преуспел. Всю ночь накануне первого школьного дня я не сомкнул глаз. Лежал съежившись в постели и с тоской смертника слушал, как тикают стенные часы в гостиной. И вот пришел этот день – светлый, как фартук мясника. Скажи я родителям, что заболел, я бы их не обманул.
Страх, как мышь, грыз мне нутро.
И я описался. Нет, не в постели и даже не дома, а в школе.
Помню все как сейчас. Прошло столько лет, а я еще чувствую горячую сырость, постыдные струйки, бегущие по ногам. Я сидел за последней партой, опустив голову пониже и притаившись – в надежде, что никто не заметит моего присутствия, покуда мне не удастся выбраться на волю и помчаться что есть мочи по Аламеде.
– А вот вы, встаньте-ка!
От судьбы не уйдешь. Я поднял глаза и, обмирая от страха, понял, что приказ относится ко мне. Учитель, очень некрасивый, прямо пугало огородное, указывал на меня линейкой. Маленькой деревянной линейкой, которая почудилась мне копьем Абд аль-Керима.
– Как вас зовут?
– Воробей.
Весь класс грохнул. Меня словно хлыстом полоснули.
– Воробей?
Я забыл все. Даже собственное имя. Все, чем я был до той поры, улетучилось из моей головы. Отец и мать превратились в две расплывчатые тени, но и они тоже растаяли в памяти. Я глянул в окно, отчаянно отыскивая взором деревья Аламеды.
Вот тут я и описался.
Когда мальчишки заметили это, хохот стал еще громче, и в нем слышался посвист розг.
Я убежал. Я мчался так, будто за спиной у меня и взаправду выросли крылья. Бежал и бежал, как бежишь во сне, когда за тобой гонится Человек с мешком. Я не сомневался, что учитель гонится за мной. Я чувствовал его дыхание у себя на затылке, а также дыхание всех мальчишек из нашего класса – стаи гончих псов, преследующих лису. Но когда я достиг эстрады для оркестра и оглянулся, то понял, что позади никого нет – я остался один на один со своим страхом, пропитанным потом и мочой. Эстрада была пуста. И никто вокруг, скорее всего, даже не обратил на меня ни малейшего внимания, но мне-то мерещилось, будто все эти люди только притворяются, а на самом деле дюжины глаз следят за мной из окон и злые языки тотчас поспешат донести постыдную новость до моих родителей. Ноги сами выбрали путь. Они зашагали в сторону горы Синаи так решительно, как никогда прежде. Что ж, на сей раз я непременно доберусь до Коруньи и там зайцем прошмыгну на корабль, отплывающий в Буэнос-Айрес.
С вершины горы Синаи моря видно не было, только другую гору – куда выше этой, и скалы там напоминали башни неприступной крепости. Сейчас я со смесью удивления и грусти вспоминаю свой тогдашний подвиг. Один на самой вершине, я сидел на каменном троне под звездным небом, а внизу мелькали огоньки фонарей. Это взрослые искали меня. Имя мое летело в ночь на гребне собачьих завываний. Но мне не было до этого никакого дела. Я словно перешагнул границу страха. Вот почему я не плакал и не отбивался, когда рядом выросла огромная тень Кордейро. Он завернул меня в свою куртку и взял на руки.
– Успокойся, Воробей, все позади.
Той ночью я спал сном праведника, тесно прижавшись к маме..Меня не ругали. Отец долго сидел на кухне и молча курил, уперев локти в клеенку, а в пепельнице, сделанной из морской раковины, росла гора окурков. Точно так же он сидел, когда умерла бабушка.
Мне показалось, что мама всю ночь не отпускала моей руки. А утром меня, зажав под мышкой, словно вязанку хвороста, отнесли в школу. И только тогда, уже успокоившись душой, я впервые как следует рассмотрел учителя. Лицом он походил на жабу.
Жаба улыбалась. Учитель ласково потрепал меня по щеке.
– Мне нравится такое имя – Воробей.
1 2 3