Они кружились, запрокинув голову и раскинув руки, затем садились на корточки и, обхватив голени руками, высоко подпрыгивали вверх, а после бросались на пол и катались в приступе нежданного счастья, движимые лишь импульсами, которые бегут напрямую к раскрепощенным мышцам из подкорки, минуя кору. Это было неожиданное, величественное и даже страшное зрелище. Чем-то оно напоминало ритуальные индейские пляски, ту их стадию, когда, напившись пейотля, люди общаются с богами, чем-то – игры диких животных, волнующие и беспощадные, когда игра в любой момент может перейти в кровавую схватку. Вокруг танцующих все замерли. Какой-то холод и одновременно сладость давно забытых, утраченных чувств охватили людей, как будто из давних времен к ним донеслись вопли древних, темных богов: «Мы никуда не исчезли. Мы здесь. Мы помним о вас…», и лишь музыка продолжала жить и нагнетать весь этот ужас и восторг: «Я – Kороль ящериц. I am the Lizard King…
Что было дальше, Жолобков не помнил. Слова Гены задели его, растревожили, поэтому он напился. Последней яркой картиной, которую он мог восстановить в памяти, были танцующие инвалиды. Дальше все превращалось в пеструю мешанину: конец праздника, закрытие магазина, бег по заснеженным улицам, гнетущее ощущение неправильности своей жизни, очередь за водкой, ссора с неприятным типом в подворотне, истовая битва с ним там же. Очнулся Жолобков от холода на влажном цементном полу. Тусклая лампочка позволяла оценить обстановку – туалетного цвета стены, тяжелая металлическая дверь с маленьким зарешеченным окошком, скрючившиеся вокруг него в разных позах фигуры. «Ментура», – догадался он. Потрогал заплывший глаз, развороченную губу, кровь на разодранной до пупа рубашке. Только потом до Жолобкова дошел ни с чем не сравнимый запах, пахло мочой, немытым месяцами телом, хлоркой. И тогда он вскочил и забарабанил в дверь: «Откройте! Дайте позвонить! Имею право на телефонный звонок! Требую адвоката! Пустите в туалет!» «Тихо ты, – зашевелилась одна из лежащих фигур, – бить будут».
Жолобков испугался. Он не любил, когда его били. Прислонившись гудящим лбом к холодной стене, он стал тоскливо и бездумно смотреть в щелку на пустой коридор, освещенный светом единственной лампочки над аквариумом дежурного. Аквариум тоже был пуст – менты либо спали, либо пили в свое удовольствие. В голове у Жолобкова тяжело копошились, нет, не мысли, скорее мыслечувствования: «За что? И почему? И кто виноват? Не может быть, чтобы я. Ведь я такой молодой, такой успешный и красивый. Я должен быть обречен на счастье. Причем, на счастье постоянное, изящное и сытное, с небольшими саркастичными вкраплениями. На счастье ловкого наблюдателя, легко лавирующего в мутной воде повседневной, неприятной жизни. Даже брызги ее должны были скатываться с меня, я ведь весь покрыт жирком, гусиным таким жирком проницательности, я ведь вижу всех насквозь и все про всех знаю. Значит, была ошибка, чего-то я не учел, отвлекся на ненужные мысли, позволил себе лишние чувства. Доброта какая-то, жалость, инвалиды долбаные. Лживость сочувствия. Нужно было как все, как раньше – подал копеечку и побежал дальше, удовлетворенный. Вот и лежал бы сейчас дома под теплым одеялом, пил аспирин и кофе». Жалость к себе и горькая обида на несправедливый мир переполняла его. И самое главное, что он внезапно ощутил, чего не знал раньше, потому что это было естественным и абсолютным, как воздух, вода, почва под ногами, оказалось очень простым – его, как любого человека, как типичного представителя скрутила обжигающая тоска от невозможности просто свободно передвигаться, свободно действовать и решать, свободно дышать.
«Мне ампутировали мою свободу, я сам участвовал в этом, я теперь тоже – инвалид!» – Жолобков беззвучно заскулил и бессильно опустился на пол…
Так он просидел около часа, тупо переводя взгляд с темных стен камеры на дверь. Потом в коридоре послышались какие-то шаркающие звуки. Жолобков апатично прижался глазом к щели и вдруг заерзал, вскочил. По коридору, широко размахивая шваброй, передвигался Шустрик. Периодически окуная тряпку в ведро с водой, он деловито и старательно, с видом постоянного и умелого работника, надраивал каменный пол. «Это – Шустрик, – подумал Жолобков, – самый настоящий Шустрик, действительный статский Шустрик! Он же говорил, что подрабатывает еще где-то в милиции». В нем вдруг ожила, затрепыхалась, засверкала запрещенными красками отчаянная, нелепая надежда. Прислонив губы к щели, Жолобков горячечно, сбиваясь, зашептал: «Шустрик! Это я, Жолобков! Я здесь! Выпусти меня, Шустрик! Отопри как-нибудь дверь, Шустренька! Выпусти меня, Сережа!…» Тот услышал, подошел к камере, долгую, мучительную минуту постоял в раздумье, затем заметался по коридору, схватил с конторки дежурного оставленный там ключ и открыл дверь…
Жолобков бежал по темной улице к начинающей светлеть, нежно-серой полоске неба. Не обращая внимания на похмельную одышку, забыв про боль и тяжелый мороз, он периодически подпрыгивал и неловко, как выздоравливающая птица, взмахивал руками. В голове у него вертелась, крутилась, замыкалась в кольцо бессмысленная, сумасшедшая, нелепая фраза, формула языка, юнгль мансуров: «НакормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей…»
Январь 2001 г.
Рубиновый вторник
Даже не знаю, можно ли было в этот день сделать так, чтобы не выпить вина. Конечно, теоретическая возможность воплощения в жизнь любой, самой абстрактной идеи всегда остается. То есть нужно было бы сжать волю в кулак, взять душу в охапку, заткнуть уши и ноздри серой ватой из пачки с пугающей надписью «Нестерильно», замазать глаза неискреннего цвета пластилином. Но тогда Жолобков ни за что не дошел бы до работы, ведь у него даже не было специальной тросточки, чтобы ощупывать ею поребрики и ступеньки автобусов. А зрячий, он был обречен с того самого мига, когда тяжело хлопнула за ним подъездная дверь, и он сделал первый шаг в мир. Ведь сразу же ослепительно ударило по глазам солнце, отражаясь в сверкающей мраморной крошке на стенах обычных в другие дни «хрущоб», которые сегодня превратились в огромные сахарные головы. Уши тут же наполнились ликующим, тропическим птичьим гомоном и первым цокотом по асфальту пленительных и изящных каблучков, а ноздри затрепетали, жадно втягивая ни с чем не сравнимый запах позднего лежалого снега и мокрой, проклюнувшейся земли. Жолобков зажмурился. Когда он открыл глаза, то изменить что-либо стало уже невозможно – на сегодня судьба решилась. Несомый легким, как сам весенний воздух, чувством освобождения, почти физиологическим ощущением опавших с него всех, в том числе и семейных, уз, он вприпрыжку прибежал на работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Что было дальше, Жолобков не помнил. Слова Гены задели его, растревожили, поэтому он напился. Последней яркой картиной, которую он мог восстановить в памяти, были танцующие инвалиды. Дальше все превращалось в пеструю мешанину: конец праздника, закрытие магазина, бег по заснеженным улицам, гнетущее ощущение неправильности своей жизни, очередь за водкой, ссора с неприятным типом в подворотне, истовая битва с ним там же. Очнулся Жолобков от холода на влажном цементном полу. Тусклая лампочка позволяла оценить обстановку – туалетного цвета стены, тяжелая металлическая дверь с маленьким зарешеченным окошком, скрючившиеся вокруг него в разных позах фигуры. «Ментура», – догадался он. Потрогал заплывший глаз, развороченную губу, кровь на разодранной до пупа рубашке. Только потом до Жолобкова дошел ни с чем не сравнимый запах, пахло мочой, немытым месяцами телом, хлоркой. И тогда он вскочил и забарабанил в дверь: «Откройте! Дайте позвонить! Имею право на телефонный звонок! Требую адвоката! Пустите в туалет!» «Тихо ты, – зашевелилась одна из лежащих фигур, – бить будут».
Жолобков испугался. Он не любил, когда его били. Прислонившись гудящим лбом к холодной стене, он стал тоскливо и бездумно смотреть в щелку на пустой коридор, освещенный светом единственной лампочки над аквариумом дежурного. Аквариум тоже был пуст – менты либо спали, либо пили в свое удовольствие. В голове у Жолобкова тяжело копошились, нет, не мысли, скорее мыслечувствования: «За что? И почему? И кто виноват? Не может быть, чтобы я. Ведь я такой молодой, такой успешный и красивый. Я должен быть обречен на счастье. Причем, на счастье постоянное, изящное и сытное, с небольшими саркастичными вкраплениями. На счастье ловкого наблюдателя, легко лавирующего в мутной воде повседневной, неприятной жизни. Даже брызги ее должны были скатываться с меня, я ведь весь покрыт жирком, гусиным таким жирком проницательности, я ведь вижу всех насквозь и все про всех знаю. Значит, была ошибка, чего-то я не учел, отвлекся на ненужные мысли, позволил себе лишние чувства. Доброта какая-то, жалость, инвалиды долбаные. Лживость сочувствия. Нужно было как все, как раньше – подал копеечку и побежал дальше, удовлетворенный. Вот и лежал бы сейчас дома под теплым одеялом, пил аспирин и кофе». Жалость к себе и горькая обида на несправедливый мир переполняла его. И самое главное, что он внезапно ощутил, чего не знал раньше, потому что это было естественным и абсолютным, как воздух, вода, почва под ногами, оказалось очень простым – его, как любого человека, как типичного представителя скрутила обжигающая тоска от невозможности просто свободно передвигаться, свободно действовать и решать, свободно дышать.
«Мне ампутировали мою свободу, я сам участвовал в этом, я теперь тоже – инвалид!» – Жолобков беззвучно заскулил и бессильно опустился на пол…
Так он просидел около часа, тупо переводя взгляд с темных стен камеры на дверь. Потом в коридоре послышались какие-то шаркающие звуки. Жолобков апатично прижался глазом к щели и вдруг заерзал, вскочил. По коридору, широко размахивая шваброй, передвигался Шустрик. Периодически окуная тряпку в ведро с водой, он деловито и старательно, с видом постоянного и умелого работника, надраивал каменный пол. «Это – Шустрик, – подумал Жолобков, – самый настоящий Шустрик, действительный статский Шустрик! Он же говорил, что подрабатывает еще где-то в милиции». В нем вдруг ожила, затрепыхалась, засверкала запрещенными красками отчаянная, нелепая надежда. Прислонив губы к щели, Жолобков горячечно, сбиваясь, зашептал: «Шустрик! Это я, Жолобков! Я здесь! Выпусти меня, Шустрик! Отопри как-нибудь дверь, Шустренька! Выпусти меня, Сережа!…» Тот услышал, подошел к камере, долгую, мучительную минуту постоял в раздумье, затем заметался по коридору, схватил с конторки дежурного оставленный там ключ и открыл дверь…
Жолобков бежал по темной улице к начинающей светлеть, нежно-серой полоске неба. Не обращая внимания на похмельную одышку, забыв про боль и тяжелый мороз, он периодически подпрыгивал и неловко, как выздоравливающая птица, взмахивал руками. В голове у него вертелась, крутилась, замыкалась в кольцо бессмысленная, сумасшедшая, нелепая фраза, формула языка, юнгль мансуров: «НакормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей…»
Январь 2001 г.
Рубиновый вторник
Даже не знаю, можно ли было в этот день сделать так, чтобы не выпить вина. Конечно, теоретическая возможность воплощения в жизнь любой, самой абстрактной идеи всегда остается. То есть нужно было бы сжать волю в кулак, взять душу в охапку, заткнуть уши и ноздри серой ватой из пачки с пугающей надписью «Нестерильно», замазать глаза неискреннего цвета пластилином. Но тогда Жолобков ни за что не дошел бы до работы, ведь у него даже не было специальной тросточки, чтобы ощупывать ею поребрики и ступеньки автобусов. А зрячий, он был обречен с того самого мига, когда тяжело хлопнула за ним подъездная дверь, и он сделал первый шаг в мир. Ведь сразу же ослепительно ударило по глазам солнце, отражаясь в сверкающей мраморной крошке на стенах обычных в другие дни «хрущоб», которые сегодня превратились в огромные сахарные головы. Уши тут же наполнились ликующим, тропическим птичьим гомоном и первым цокотом по асфальту пленительных и изящных каблучков, а ноздри затрепетали, жадно втягивая ни с чем не сравнимый запах позднего лежалого снега и мокрой, проклюнувшейся земли. Жолобков зажмурился. Когда он открыл глаза, то изменить что-либо стало уже невозможно – на сегодня судьба решилась. Несомый легким, как сам весенний воздух, чувством освобождения, почти физиологическим ощущением опавших с него всех, в том числе и семейных, уз, он вприпрыжку прибежал на работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30