такую машину, как моя, разве бросишь, по ней нас мигом вычислят. Короче, пришлось залить в бак канистру бензина, которым мы собирались оросить голубой костюм Жожо и его шелковую сорочку с инициалами, и рвать когти обратно в город, прикидывая по пути, куда бы его сбагрить.
А я знай приговариваю: и не в такие переплеты попадали; ничего, живы будем — не помрем. Прошлое — что безразмерный солитер, свернувшийся где-то внутри меня. И не убывает от него, как ни тужься исторгнуть из себя невыносимые потроха и облегчиться во всех мыслимых клозетах: сидячих или стоячих, в тюремную парашу или в больничное судно, в отхожую яму палаточного лагеря или просто под кустиком, убедившись вначале, что оттуда не метнется змея, как тогда, в Венесуэле. Прошлого не перелицевать, как не изменить имени; сколько паспортов я поменял, сколько разных имен перепробовал — иные сейчас уж и не припомню, — но везде меня называли одинаково — Швейцарец Руди; куда бы я ни приезжал, как бы ни представлялся, обязательно находились люди, знавшие, кто я и что, хоть с годами я сильно изменился, особенно с тех пор, как башка облысела и пожелтела, как грейпфрут; а случилось это после эпидемии тифа на борту «Stj?rna», когда из-за нашего груза мы не только не могли подойти к берегу, но и запросить помощи по рации.
В общем, все истории сводятся к тому, что прожитая жизнь у каждого одна-единственная, однообразно-плотная, как байковое одеяло, в котором не разнять сплетающие его нити. И если иногда в один из неприметных дней вдруг останавливаешься на каком-нибудь неприметном случае, как, например, на встрече с цейлонцем, предлагавшим мне крокодилий выводок в цинковой ванночке, я ни на секунду не сомневаюсь, что и за этим незначительным, заурядным событием кроется все прожитое до сего дня, мое прошлое, мои многочисленные жизни, которые я напрасно пытался оставить далеко позади, жизни, сливающиеся в конечном итоге в одну всеобщую жизнь; моя жизнь, продолжающаяся и в этом месте, откуда я решил никуда больше не трогаться, в этом домике с зеленым участком в пригороде Парижа, где я развожу тропических рыб — тихое дело, предрасполагающее к размеренному, как никогда прежде, образу жизни, поскольку рыбок нельзя бросить без присмотра ни на сутки, а что до женщин, то в моем возрасте мужчина вправе и не впутываться в новые дрязги.
Бернардетта не в счет — тут совсем другой расклад. С ней мы обстряпали это дельце без сучка и задоринки. Как только я пронюхал, что Жожо снова в Париже и сел мне на хвост, я, не долго думая, сам сел ему на хвост и скоро вышел на Бернардетту; мне удалось переманить ее на свою сторону, и вдвоем мы все спроворили, да так, что он и не чухнулся. В нужный момент я раздвинул шторы, и первое, что я увидел — спустя столько лет после того, как мы потеряли друг друга из виду, — был его толстый волосатый зад, сновавший между ее белых ляжек; затем — аккуратно причесанный затылок, уткнувшийся в подушку рядом с ее бледноватым лицом, отодвигающимся наискосок, чтобы позволить мне спокойно нанести удар. Все было кончено в два счета; он даже не успел обернуться и узнать меня; узнать, кто это испортил ему всю обедню; возможно, он и не почувствовал, как перешел границу, разделяющую ад живых и ад мертвых.
Оно и лучше, что я заглянул ему в лицо уже после его смерти. «Игра окончена, старый ублюдок», — проговорил я чуть ли не ласково, пока Бернардетта одевала его как живого, не забыв и о паре черных лакированных штиблет с замшевыми носками, ведь нам предстояло вывести Жожо на улицу, делая вид, будто он нализался до бесчувствия. Мне вспомнилась наша первая встреча, тогда, много лет назад, в Чикаго, в лавке старухи Миконикос; меня еще провели в подсобную комнатушку, заваленную бюстами Сократа; тут-то я и смекнул, что мой барыш со страховки от поджога я вложил в его ржавые игровые автоматы и что на пару с этой хрычовкой, паралитичкой и нимфоманкой он крутил и вертел мною как вздумается. Накануне я прогуливался по дюнам, смотрел на замерзшее озеро, вдыхал свободу. Такого со мной давно не случалось. И вот, всего за сутки, пространство вокруг меня снова стало сжиматься; теперь все решалось в какой-то вонючей городской трущобе между греческим и польским кварталами. В моей жизни было много крутых поворотов, но именно с того дня я продолжаю сводить с ним счеты; именно с того дня счет моих поражений продолжал непрерывно расти. Даже сейчас, когда трупный душок начинает пробиваться сквозь запах его дрянного одеколона, я сознаю, что наша игра еще не закончена, что мертвый Жожо может снова погубить меня, как не раз губил при жизни.
Выхватывая из памяти целый пучок историй, я намеренно хочу приправить мой рассказ другими историями, которые мог бы рассказать и, наверное, расскажу, а может, когда-то уже рассказывал; я хочу создать космос, заполненный историями; они — не что иное, как время моей жизни; здесь можно двигаться в любом направлении, как в космосе, открывая для себя все новые истории; прежде чем их рассказать, желательно рассказать другие; поэтому с какого бы мгновения или места мы ни начали, повсюду мы встретим одинаково плотное повествование. Более того, когда я всматриваюсь в то, что осталось за рамками основного повествования, я вижу необъятную пущу, настолько густую, что она не пропускает даже свет; этот повествовательный материал куда богаче, чем выдвинутый мной на первый план сейчас; и не исключено, что следящий за моим рассказом несколько разочаруется, убедившись, что основное его русло разветвляется на множество мелких протоков, а вместо главных фактов до него долетают лишь слабые их отголоски; не исключено и то, что именно такого эффекта я и добивался, принимаясь за этот рассказ; или что это особый повествовательный прием, который я пытаюсь применить, или проявление сдержанности, выражающейся в том, что я слегка приуменьшаю мои подлинные возможности рассказчика.
Чт?, если хорошенько приглядеться, есть признак настоящего, несметного богатства; скажем, будь в моем распоряжении только одна история, я бы стал расписывать ее и так и эдак и в конце концов все бы загубил, стараясь всеми правдами и неправдами выставить ее в наиболее выгодном свете; между тем, обладая, по сути, неисчерпаемым повествовательным запасом, я в состоянии подать мою историю спокойно и беспристрастно, вызывая порой некоторое раздражение и позволяя себе роскошь отвлекаться на второстепенные эпизоды, вдаваться в незначительные подробности.
Стоит скрипнуть калитке — в это время я нахожусь в сарайчике с ваннами в глубине сада, — как я спрашиваю себя, из которого прошлого пожаловал очередной гость, отыскавший меня даже здесь; возможно, это всего лишь прошлое вчерашнего дня, прошлое этого же пригорода — приземистый метельщик-араб:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
А я знай приговариваю: и не в такие переплеты попадали; ничего, живы будем — не помрем. Прошлое — что безразмерный солитер, свернувшийся где-то внутри меня. И не убывает от него, как ни тужься исторгнуть из себя невыносимые потроха и облегчиться во всех мыслимых клозетах: сидячих или стоячих, в тюремную парашу или в больничное судно, в отхожую яму палаточного лагеря или просто под кустиком, убедившись вначале, что оттуда не метнется змея, как тогда, в Венесуэле. Прошлого не перелицевать, как не изменить имени; сколько паспортов я поменял, сколько разных имен перепробовал — иные сейчас уж и не припомню, — но везде меня называли одинаково — Швейцарец Руди; куда бы я ни приезжал, как бы ни представлялся, обязательно находились люди, знавшие, кто я и что, хоть с годами я сильно изменился, особенно с тех пор, как башка облысела и пожелтела, как грейпфрут; а случилось это после эпидемии тифа на борту «Stj?rna», когда из-за нашего груза мы не только не могли подойти к берегу, но и запросить помощи по рации.
В общем, все истории сводятся к тому, что прожитая жизнь у каждого одна-единственная, однообразно-плотная, как байковое одеяло, в котором не разнять сплетающие его нити. И если иногда в один из неприметных дней вдруг останавливаешься на каком-нибудь неприметном случае, как, например, на встрече с цейлонцем, предлагавшим мне крокодилий выводок в цинковой ванночке, я ни на секунду не сомневаюсь, что и за этим незначительным, заурядным событием кроется все прожитое до сего дня, мое прошлое, мои многочисленные жизни, которые я напрасно пытался оставить далеко позади, жизни, сливающиеся в конечном итоге в одну всеобщую жизнь; моя жизнь, продолжающаяся и в этом месте, откуда я решил никуда больше не трогаться, в этом домике с зеленым участком в пригороде Парижа, где я развожу тропических рыб — тихое дело, предрасполагающее к размеренному, как никогда прежде, образу жизни, поскольку рыбок нельзя бросить без присмотра ни на сутки, а что до женщин, то в моем возрасте мужчина вправе и не впутываться в новые дрязги.
Бернардетта не в счет — тут совсем другой расклад. С ней мы обстряпали это дельце без сучка и задоринки. Как только я пронюхал, что Жожо снова в Париже и сел мне на хвост, я, не долго думая, сам сел ему на хвост и скоро вышел на Бернардетту; мне удалось переманить ее на свою сторону, и вдвоем мы все спроворили, да так, что он и не чухнулся. В нужный момент я раздвинул шторы, и первое, что я увидел — спустя столько лет после того, как мы потеряли друг друга из виду, — был его толстый волосатый зад, сновавший между ее белых ляжек; затем — аккуратно причесанный затылок, уткнувшийся в подушку рядом с ее бледноватым лицом, отодвигающимся наискосок, чтобы позволить мне спокойно нанести удар. Все было кончено в два счета; он даже не успел обернуться и узнать меня; узнать, кто это испортил ему всю обедню; возможно, он и не почувствовал, как перешел границу, разделяющую ад живых и ад мертвых.
Оно и лучше, что я заглянул ему в лицо уже после его смерти. «Игра окончена, старый ублюдок», — проговорил я чуть ли не ласково, пока Бернардетта одевала его как живого, не забыв и о паре черных лакированных штиблет с замшевыми носками, ведь нам предстояло вывести Жожо на улицу, делая вид, будто он нализался до бесчувствия. Мне вспомнилась наша первая встреча, тогда, много лет назад, в Чикаго, в лавке старухи Миконикос; меня еще провели в подсобную комнатушку, заваленную бюстами Сократа; тут-то я и смекнул, что мой барыш со страховки от поджога я вложил в его ржавые игровые автоматы и что на пару с этой хрычовкой, паралитичкой и нимфоманкой он крутил и вертел мною как вздумается. Накануне я прогуливался по дюнам, смотрел на замерзшее озеро, вдыхал свободу. Такого со мной давно не случалось. И вот, всего за сутки, пространство вокруг меня снова стало сжиматься; теперь все решалось в какой-то вонючей городской трущобе между греческим и польским кварталами. В моей жизни было много крутых поворотов, но именно с того дня я продолжаю сводить с ним счеты; именно с того дня счет моих поражений продолжал непрерывно расти. Даже сейчас, когда трупный душок начинает пробиваться сквозь запах его дрянного одеколона, я сознаю, что наша игра еще не закончена, что мертвый Жожо может снова погубить меня, как не раз губил при жизни.
Выхватывая из памяти целый пучок историй, я намеренно хочу приправить мой рассказ другими историями, которые мог бы рассказать и, наверное, расскажу, а может, когда-то уже рассказывал; я хочу создать космос, заполненный историями; они — не что иное, как время моей жизни; здесь можно двигаться в любом направлении, как в космосе, открывая для себя все новые истории; прежде чем их рассказать, желательно рассказать другие; поэтому с какого бы мгновения или места мы ни начали, повсюду мы встретим одинаково плотное повествование. Более того, когда я всматриваюсь в то, что осталось за рамками основного повествования, я вижу необъятную пущу, настолько густую, что она не пропускает даже свет; этот повествовательный материал куда богаче, чем выдвинутый мной на первый план сейчас; и не исключено, что следящий за моим рассказом несколько разочаруется, убедившись, что основное его русло разветвляется на множество мелких протоков, а вместо главных фактов до него долетают лишь слабые их отголоски; не исключено и то, что именно такого эффекта я и добивался, принимаясь за этот рассказ; или что это особый повествовательный прием, который я пытаюсь применить, или проявление сдержанности, выражающейся в том, что я слегка приуменьшаю мои подлинные возможности рассказчика.
Чт?, если хорошенько приглядеться, есть признак настоящего, несметного богатства; скажем, будь в моем распоряжении только одна история, я бы стал расписывать ее и так и эдак и в конце концов все бы загубил, стараясь всеми правдами и неправдами выставить ее в наиболее выгодном свете; между тем, обладая, по сути, неисчерпаемым повествовательным запасом, я в состоянии подать мою историю спокойно и беспристрастно, вызывая порой некоторое раздражение и позволяя себе роскошь отвлекаться на второстепенные эпизоды, вдаваться в незначительные подробности.
Стоит скрипнуть калитке — в это время я нахожусь в сарайчике с ваннами в глубине сада, — как я спрашиваю себя, из которого прошлого пожаловал очередной гость, отыскавший меня даже здесь; возможно, это всего лишь прошлое вчерашнего дня, прошлое этого же пригорода — приземистый метельщик-араб:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65