А жалею не о себе… Пропала воля казацкая, пропал Дон, братцы! Но ежели моей головой все же откупитесь, Илюха, то… Слышишь, змей? Ежели откупишься, то ради казаков ту бабкину сказочку про горох не забудь! В ней – правда!
И выпалил себе в висок последним зарядом.
И когда ворвались они в дом, засветили лучины, то увидели рядом с Кондратом убитую женку его, а дочка в последнюю минуту успела перехватить себе горло отцовской саблей, не далась…
Еще корчился и хрипел на полу Кондратий, подплывший кровью, а Степка Ананьин с оскаленными зубами уставил ему в самую грудь дуло и для верности спустил курок – за прежний страх свой и лютую измену.
А дальше спешить надо было, не дожидаясь подхода казаков с Волги. Тело Кондратия укрыли они рогожей, на повозке помчали в Черкасск, а оттуда – на Верхний Донец, ко князю Василию Долгорукому. И за то обещал он царским словом прощение тем домовитым казакам, кои добровольно отложились от бунтарей,
Все задумки Илюхины исполнились точно, будто старая колдунья ему нагадала. На Черкасском кругу старшины прокричали его атаманом порушенного войска. И взял он в руки тяжелую атаманскую булаву, хмуря срослые брови, что смолоду сулили ему счастье. Но счастья не было, тайная хворь его поедом ела, потому что кончалось казачество на Тихом Дону. Все под чистую выжигал огнем и железом князь Василий Долгорукий, одной Кондратовой головы ему было мало. Всех казаков ковал в железа, плавучие качели с висельниками спускал с верховьев до самого Черкасска. А кто жив остался, те бежали к Некрасову и с ним – на Кубань-речку.
Стал Илья Зерщиков войсковым атаманом, только войска уже не было. Ушло кровью во сыру землю…
– Кайся теперь в последних грехах, вор, – сказал дьяк тихо, вовсе по-свойски. И устало перо отложил в сторонку.
Тела не было и голоса не было. Голая душа прохрипела молча:
– Верой и правдой! Царю!.. Невинно стра-да-ю…
– Не-вин-но-о? – в великом изумлении ощерился дьяк.
Он проковылял из-за стола к мангалу и начал самолично шевелить жар клещами. Лиловый пепел поднялся прахом, и над угольями снова заплясали жадные языки огня. Дьяк сунул в огненную пасть остылые клещи и подступил к дыбе. Илюха зажмурился.
– Невин-но? – переспросил дьяк с тошной ухмылкой. – А крест на тебе чей, Июда?
Крест болтался на вытянутой шее Ильи, и разгоревшееся пыточное пламя сияло и меркло в золотом распятии, прожигало насквозь окровавленную грудь.
– Чей на тебе крест, злодей?
Дьяк поймал болтавшийся крест и рванул к себе, но пересохший ремешок гайтана не прошел через голову, распухшую и чужую.
«Сейчас уши начнет резать…» – ужаснулся Илья. Но дьяк устало выпустил гайтан, плюнул под ноги и вытер бороду крючковатой ладошкой.
Крест покачивался, взблескивая от пыточного огня.
А свечка на столе оплыла уже до самого подсвечника. Желтое, немощное пламя коснулось почернелой меди, вильнуло смрадно и погасло. День наступил.
17
В те дни Игнат Некрасов прислал с дороги Зерщикову грозное письмо-спрос:
«…И мы, собранное войско, и верховые казаки многих городков требуем от тебя, Илья Григорьевич, учинить отповедь нам, за какую вину убили вы Булавина и стариков его. Вы же сами излюбили и выбрали его атаманом, и тех стариков вы же посадили старшинами при войске. А если вы не изволите отповеди нам учнить о Булавине, за какую вину вы его убили, а стариков, коих держите на цепях в погребах, не освободите, то мы всем войском придем к вам в Черкасск ради оговорки и подлинно розыску, за что вы без съезду рек такое учинили…»
Был Игнат Некрасов и на слово остер, и на дело скор. Булавинской дорогой спешно вел кораблики, спускался вниз по Дону, зарядив ружья. Да, видно, не судьба была посчитаться с изменой: к тому времени в Черкасск уже вступили царские батальщики князя Долгорукого.
И было великое расставание с Доном-батюшкой в родном Есауловском городке перед уходом на другую реку. Плакали бородатые казаки у крутого берега, землю целовали и пригоршнями брали ее, в узелки завязывали перед дорогой дальней, разлукой горькой. И была дорога теперь одна – в чужие земли, на Кубань…
Пятнадцать тысяч сердовых казаков да сто тысяч мирных баб с детишками и стариками поднялись в неведомую дорогу, искать вольной земли Муравии.
Сожгли за собою все легкие струги и расписные кораблики те некрасовские казаки, пересели в седла и конные арбы, поехали. Пылила степная дороженька на сотни верст по степи от Есаулова городка до самой Еи – граничной реки.
Васька Шмель, беглый холоп из-под Мурома, ехал рядом с Игнатом, стремя в стремя, и держал войсковой бунчук над головой атамана. Озирал с высокого седла незнакомую степь-равнину. Тревожился:
– И вот придем мы, батька, на чужую Кубань-речку, придем мы с женами и детишками, а там сидит турский Хосян-паша с мухаджирами. Чего же делать будем?
Игнат шапку на голове поправил, сдвинул ее на правое ухо и двухрядными зубами сверкнул:
– С Хосян-пашой, говоришь, чего делать? А попер вам-то снимем с него штаны басурманские, дадим плетей русских, а потом уж поглядим, как дальше быть! Наше дело такое, казацкое!
Шутил по привычке Игнат Некрасов. Только глаза у него были невеселые и брови насуплены. Сторожко щупал глазами незнакомую степь, знал, что нелегкая дорога у казаков впереди, незнаемая судьба…
Оглянулся на войско, пылившее степью, сказал твердо:
– Кондратий-атаман завещал нам Кубань-реку. Ин так тому и быть! А с басурманами биться будем за эту землю, как наши отцы и деды за Дикое Поле бились с турками и ногаями!..
Лежала впереди новая русская земля…
18
Сыро и темно в подземелье. Зиндон – по-татарски сложенная сводом, каменная тюрьма. Сочится холодная слизь по черным, ребристым стенам, углы проросли губчатым мохом. Ни света, ни звуков, как в могиле.
Кинули вниз, по крутым порожкам бестелесую, голую душу Ильи Зерщикова, упал он на холодные, сырые плиты, а показалось, что огонь лижет с-под низу. И лишь спустя время почуял Илья стылость камня, близость вечной прохлады.
И был час забытья, тихого умиротворения.
Сон – не сон, картины совсем близкие, но такие теперь уж далекие замельтешили разорванными кусками в мутной памяти… Увидел он зеленую луговину близ родимой хаты, тень райскую под вишневыми ветками, татарку Гюльнар с глазами невладанной кобылицы. Стелила татарка дорогие текинские ковры на зеленой траве, и вот садились будто бы они втроем – с Кондратием Булавиным да Тимошкой Соколовым – в азартную зернь играть… И к чему тут был Кондратий, понять нельзя, потому что никогда не играл он при жизни в эту окаянную зернь…
Бросали кости, гадали на счастье в чет-нечет, каждый свое выгадывал. Чет-нечет, чет-нечет – веселая игра… И начали они с Тимохой перемигиваться, хохотать дико и весело, начали на каждом кону обыгрывать простодушного Кондрата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
И выпалил себе в висок последним зарядом.
И когда ворвались они в дом, засветили лучины, то увидели рядом с Кондратом убитую женку его, а дочка в последнюю минуту успела перехватить себе горло отцовской саблей, не далась…
Еще корчился и хрипел на полу Кондратий, подплывший кровью, а Степка Ананьин с оскаленными зубами уставил ему в самую грудь дуло и для верности спустил курок – за прежний страх свой и лютую измену.
А дальше спешить надо было, не дожидаясь подхода казаков с Волги. Тело Кондратия укрыли они рогожей, на повозке помчали в Черкасск, а оттуда – на Верхний Донец, ко князю Василию Долгорукому. И за то обещал он царским словом прощение тем домовитым казакам, кои добровольно отложились от бунтарей,
Все задумки Илюхины исполнились точно, будто старая колдунья ему нагадала. На Черкасском кругу старшины прокричали его атаманом порушенного войска. И взял он в руки тяжелую атаманскую булаву, хмуря срослые брови, что смолоду сулили ему счастье. Но счастья не было, тайная хворь его поедом ела, потому что кончалось казачество на Тихом Дону. Все под чистую выжигал огнем и железом князь Василий Долгорукий, одной Кондратовой головы ему было мало. Всех казаков ковал в железа, плавучие качели с висельниками спускал с верховьев до самого Черкасска. А кто жив остался, те бежали к Некрасову и с ним – на Кубань-речку.
Стал Илья Зерщиков войсковым атаманом, только войска уже не было. Ушло кровью во сыру землю…
– Кайся теперь в последних грехах, вор, – сказал дьяк тихо, вовсе по-свойски. И устало перо отложил в сторонку.
Тела не было и голоса не было. Голая душа прохрипела молча:
– Верой и правдой! Царю!.. Невинно стра-да-ю…
– Не-вин-но-о? – в великом изумлении ощерился дьяк.
Он проковылял из-за стола к мангалу и начал самолично шевелить жар клещами. Лиловый пепел поднялся прахом, и над угольями снова заплясали жадные языки огня. Дьяк сунул в огненную пасть остылые клещи и подступил к дыбе. Илюха зажмурился.
– Невин-но? – переспросил дьяк с тошной ухмылкой. – А крест на тебе чей, Июда?
Крест болтался на вытянутой шее Ильи, и разгоревшееся пыточное пламя сияло и меркло в золотом распятии, прожигало насквозь окровавленную грудь.
– Чей на тебе крест, злодей?
Дьяк поймал болтавшийся крест и рванул к себе, но пересохший ремешок гайтана не прошел через голову, распухшую и чужую.
«Сейчас уши начнет резать…» – ужаснулся Илья. Но дьяк устало выпустил гайтан, плюнул под ноги и вытер бороду крючковатой ладошкой.
Крест покачивался, взблескивая от пыточного огня.
А свечка на столе оплыла уже до самого подсвечника. Желтое, немощное пламя коснулось почернелой меди, вильнуло смрадно и погасло. День наступил.
17
В те дни Игнат Некрасов прислал с дороги Зерщикову грозное письмо-спрос:
«…И мы, собранное войско, и верховые казаки многих городков требуем от тебя, Илья Григорьевич, учинить отповедь нам, за какую вину убили вы Булавина и стариков его. Вы же сами излюбили и выбрали его атаманом, и тех стариков вы же посадили старшинами при войске. А если вы не изволите отповеди нам учнить о Булавине, за какую вину вы его убили, а стариков, коих держите на цепях в погребах, не освободите, то мы всем войском придем к вам в Черкасск ради оговорки и подлинно розыску, за что вы без съезду рек такое учинили…»
Был Игнат Некрасов и на слово остер, и на дело скор. Булавинской дорогой спешно вел кораблики, спускался вниз по Дону, зарядив ружья. Да, видно, не судьба была посчитаться с изменой: к тому времени в Черкасск уже вступили царские батальщики князя Долгорукого.
И было великое расставание с Доном-батюшкой в родном Есауловском городке перед уходом на другую реку. Плакали бородатые казаки у крутого берега, землю целовали и пригоршнями брали ее, в узелки завязывали перед дорогой дальней, разлукой горькой. И была дорога теперь одна – в чужие земли, на Кубань…
Пятнадцать тысяч сердовых казаков да сто тысяч мирных баб с детишками и стариками поднялись в неведомую дорогу, искать вольной земли Муравии.
Сожгли за собою все легкие струги и расписные кораблики те некрасовские казаки, пересели в седла и конные арбы, поехали. Пылила степная дороженька на сотни верст по степи от Есаулова городка до самой Еи – граничной реки.
Васька Шмель, беглый холоп из-под Мурома, ехал рядом с Игнатом, стремя в стремя, и держал войсковой бунчук над головой атамана. Озирал с высокого седла незнакомую степь-равнину. Тревожился:
– И вот придем мы, батька, на чужую Кубань-речку, придем мы с женами и детишками, а там сидит турский Хосян-паша с мухаджирами. Чего же делать будем?
Игнат шапку на голове поправил, сдвинул ее на правое ухо и двухрядными зубами сверкнул:
– С Хосян-пашой, говоришь, чего делать? А попер вам-то снимем с него штаны басурманские, дадим плетей русских, а потом уж поглядим, как дальше быть! Наше дело такое, казацкое!
Шутил по привычке Игнат Некрасов. Только глаза у него были невеселые и брови насуплены. Сторожко щупал глазами незнакомую степь, знал, что нелегкая дорога у казаков впереди, незнаемая судьба…
Оглянулся на войско, пылившее степью, сказал твердо:
– Кондратий-атаман завещал нам Кубань-реку. Ин так тому и быть! А с басурманами биться будем за эту землю, как наши отцы и деды за Дикое Поле бились с турками и ногаями!..
Лежала впереди новая русская земля…
18
Сыро и темно в подземелье. Зиндон – по-татарски сложенная сводом, каменная тюрьма. Сочится холодная слизь по черным, ребристым стенам, углы проросли губчатым мохом. Ни света, ни звуков, как в могиле.
Кинули вниз, по крутым порожкам бестелесую, голую душу Ильи Зерщикова, упал он на холодные, сырые плиты, а показалось, что огонь лижет с-под низу. И лишь спустя время почуял Илья стылость камня, близость вечной прохлады.
И был час забытья, тихого умиротворения.
Сон – не сон, картины совсем близкие, но такие теперь уж далекие замельтешили разорванными кусками в мутной памяти… Увидел он зеленую луговину близ родимой хаты, тень райскую под вишневыми ветками, татарку Гюльнар с глазами невладанной кобылицы. Стелила татарка дорогие текинские ковры на зеленой траве, и вот садились будто бы они втроем – с Кондратием Булавиным да Тимошкой Соколовым – в азартную зернь играть… И к чему тут был Кондратий, понять нельзя, потому что никогда не играл он при жизни в эту окаянную зернь…
Бросали кости, гадали на счастье в чет-нечет, каждый свое выгадывал. Чет-нечет, чет-нечет – веселая игра… И начали они с Тимохой перемигиваться, хохотать дико и весело, начали на каждом кону обыгрывать простодушного Кондрата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23