от коммунистов Джанкарло Пайетты и Витторио Фоа до анархиста Кафи и левой интеллигенции – Чезаре Павезе, Леоне Гинзбурга, Джулио Эйнауди, Феличе Бальбо. Арест отца, братьев, будущего мужа вносят в устоявшийся семейный уклад те переживания, без которых семейное счастье, пожалуй, перестало бы быть счастьем. Несмотря на все хлопоты, тревоги, страдания, жизнь наполнена особым, высоким смыслом, обретенным в борьбе. Недаром мать Наталии после освобождения мужа и сына из тюрьмы заявляет: «Ну вот, теперь снова начнется рутина!»
Все вышесказанное подается в романе Гинзбург отнюдь не прямолинейно. Уже отмечалось, что писательница тщательно избегает выспренности, дешевой сентиментальности, предпочитая говорить то намеками, то скороговоркой. Даже о гибели мужа в романе говорится весьма скупо: «Леоне выпускал подпольную газету и дома почти не бывал. Через три недели после нашего приезда Леоне арестовали, больше я его не видела уже никогда. Я переехала к матери во Флоренцию». Вот и все, но сколько чувств за этими тремя фразами: и горечь потери любимого человека, и гордость за него, и страх за судьбу детей, и сознание невозможности оставаться дальше в городе, где они с мужем жили и боролись. Все, кроме пустоты и апатии.
Самое позднее из опубликованных в сборнике произведений – эпистолярный роман «Дорогой Микеле!», увидевший свет в 1973 году.
«Я давно уже не писала романов, – говорила тогда писательница. – Мне казалось, что я не смогу больше их писать… Мне казалось, что процесс придумывания и построения воображаемых событий – бесконечно грустное занятие. Думаю, что фантазирование, имевшее в свое время насущно-религиозный характер, ставит нас ныне перед лицом самых горестных утрат: распада связей с ближними, неопределенности будущего, обесценивания нравственных ценностей – и в конечном счете внушает нам мысль о нашем бессилии и одиночестве».
В центре романа – история римской буржуазной семьи, разъедаемой одиночеством и отчужденностью. От этой болезни не спасает ничто – ни перемена мест, ни жалкие попытки прийти на помощь друг другу, ни браки и разводы. В романе вновь проходит тема спасительности связующего семейного лексикона, который формируется годами и без которого все рушится, как вавилонская башня. «…Мы потеряли драгоценное время, – говорит мать Микеле. – А ведь могли бы сесть, порасспросить друг друга о важных вещах. Быть может, мы не испытали бы такого счастья, даже, вероятно, почувствовали бы себя очень несчастными. Но зато я теперь вспоминала бы этот день… как искренний, важный для нас обоих день, когда мы узнали бы друг в друге человека, – мы, которые до этого обменивались лишь словами второго сорта, не ясными и необходимыми, а серыми, благодушными, обтекаемыми и бесполезными».
Общность языка для писательницы – это общность памяти, общность пережитого, счастье разделенных горестей и радостей. Объясняя трагическую судьбу Микеле, один из героев романа говорит: «У нынешней молодежи нет памяти, они ее в себе не культивируют… Когда я видел эти места и переживал эти мгновения, они мне казались такими великолепными, может быть, именно потому, что я знал, какими они явятся мне в воспоминаниях. Меня всегда глубоко огорчало, что Микеле не хотел или не мог почувствовать этого великолепия и шел дальше, никогда не оглядываясь назад». В многоголосом хоре современной итальянской литературы голос Наталии Гинзбург трудно спутать с чьим-либо другим. Она не ищет объяснения тупиковым, часто трагическим ситуациям на путях беспощадного «либидо» или гомосексуализма, врожденной склонности человека к насилию или преступлению, хотя и этим темам отчасти отдала дань в своих произведениях. Разобщенность людей, их некоммуникабельность – для нее продукт забвения элементарных правил человеческого общежития, семейного, дружеского, товарищеского общения, утрата всего того, что веками выработала мировая цивилизация. В наши дни повышенного внимания к общечеловеческим ценностям слово итальянской писательницы, несомненно, будет услышано.
Г. Смирнов
Семейные беседы
Места, события и действующие лица этой книги не выдуманы. Я ничего не придумала: всякий раз, когда, повинуясь моей давней романической привычке, я кое-что присочиняла, у меня тут же появлялась потребность это вымарать.
И имена здесь все настоящие. Испытывая в рамках этой книги глубокое отвращение ко всякого рода выдумкам, я не могла изменить имена, которые представляются мне неотделимыми от реальных людей. Может, кому-нибудь и не по душе будет прочесть в книге свое имя и фамилию. Но я ему ничем помочь не могу.
Я писала только то, что помню. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу как хронику, наверняка упрекнет меня за множество пробелов. Я думаю, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя большего, чем от романа.
Конечно, о многом, что помню, я не написала, в том числе о том, что касается меня лично.
Мне не очень хотелось говорить о себе. Ведь это не моя история, а история моей семьи – пусть не полная, с многими пробелами. Хочу еще добавить, что в детстве и юности я все время хотела написать книгу о людях, которые меня окружали. Это и есть та самая книга, но только отчасти, потому что память – вещь гибкая и книги, взятые из жизни, зачастую есть лишь слабые отблески, осколки того, что нам довелось увидеть или услышать.
В нашем доме, с самого детства помню, если мне или братьям случалось опрокинуть на скатерть стакан или уронить на пол нож, немедленно раздавался громовой голос отца:
– Опять насвинячили!
Если мы макали хлеб в соус, снова слышался окрик:
– А ну, не вылизывать тарелки! Прекратите это свинство!
Свинством отец считал и современную живопись, ее он просто не выносил.
– Не умеете вести себя за столом! С вами стыдно показаться на людях! Окажись такие свиньи в Англии за табльдотом, вас тут же выставили бы вон.
К Англии отец питал чрезвычайное уважение, полагая ее образцом мировой цивилизации.
За обедом он частенько перемывал косточки людям, с которыми встречался в течение дня. Людей он судил очень строго, всех называл недоумками.
– Вот недоумок, – говорил он о ком-нибудь из своих новых знакомых, имея в виду его умственные способности.
Помимо «недоумков» были еще «дикари». «Дикарем», в терминологии отца, считался всякий невоспитанный, застенчивый, не умеющий одеваться, ходить в горы, не владеющий иностранными языками человек.
Все, что в нашем поведении казалось ему недопустимым, квалифицировалось как «дикость».
– Не будьте дикарями. Пора кончать с этой дикостью! – то и дело покрикивал он. Под «дикостью» подразумевалось очень многое. Если мы в городской обуви отправлялись в горы, заговаривали в поезде или на улице с незнакомыми людьми, болтали с соседями, свесившись из окна, снимали туфли в гостиной, клали ноги на калорифер, в походах жаловались на усталость, жажду или натертые мозоли, брали с собой в горы вареную или жирную пищу и салфетки – все это была «дикость».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
Все вышесказанное подается в романе Гинзбург отнюдь не прямолинейно. Уже отмечалось, что писательница тщательно избегает выспренности, дешевой сентиментальности, предпочитая говорить то намеками, то скороговоркой. Даже о гибели мужа в романе говорится весьма скупо: «Леоне выпускал подпольную газету и дома почти не бывал. Через три недели после нашего приезда Леоне арестовали, больше я его не видела уже никогда. Я переехала к матери во Флоренцию». Вот и все, но сколько чувств за этими тремя фразами: и горечь потери любимого человека, и гордость за него, и страх за судьбу детей, и сознание невозможности оставаться дальше в городе, где они с мужем жили и боролись. Все, кроме пустоты и апатии.
Самое позднее из опубликованных в сборнике произведений – эпистолярный роман «Дорогой Микеле!», увидевший свет в 1973 году.
«Я давно уже не писала романов, – говорила тогда писательница. – Мне казалось, что я не смогу больше их писать… Мне казалось, что процесс придумывания и построения воображаемых событий – бесконечно грустное занятие. Думаю, что фантазирование, имевшее в свое время насущно-религиозный характер, ставит нас ныне перед лицом самых горестных утрат: распада связей с ближними, неопределенности будущего, обесценивания нравственных ценностей – и в конечном счете внушает нам мысль о нашем бессилии и одиночестве».
В центре романа – история римской буржуазной семьи, разъедаемой одиночеством и отчужденностью. От этой болезни не спасает ничто – ни перемена мест, ни жалкие попытки прийти на помощь друг другу, ни браки и разводы. В романе вновь проходит тема спасительности связующего семейного лексикона, который формируется годами и без которого все рушится, как вавилонская башня. «…Мы потеряли драгоценное время, – говорит мать Микеле. – А ведь могли бы сесть, порасспросить друг друга о важных вещах. Быть может, мы не испытали бы такого счастья, даже, вероятно, почувствовали бы себя очень несчастными. Но зато я теперь вспоминала бы этот день… как искренний, важный для нас обоих день, когда мы узнали бы друг в друге человека, – мы, которые до этого обменивались лишь словами второго сорта, не ясными и необходимыми, а серыми, благодушными, обтекаемыми и бесполезными».
Общность языка для писательницы – это общность памяти, общность пережитого, счастье разделенных горестей и радостей. Объясняя трагическую судьбу Микеле, один из героев романа говорит: «У нынешней молодежи нет памяти, они ее в себе не культивируют… Когда я видел эти места и переживал эти мгновения, они мне казались такими великолепными, может быть, именно потому, что я знал, какими они явятся мне в воспоминаниях. Меня всегда глубоко огорчало, что Микеле не хотел или не мог почувствовать этого великолепия и шел дальше, никогда не оглядываясь назад». В многоголосом хоре современной итальянской литературы голос Наталии Гинзбург трудно спутать с чьим-либо другим. Она не ищет объяснения тупиковым, часто трагическим ситуациям на путях беспощадного «либидо» или гомосексуализма, врожденной склонности человека к насилию или преступлению, хотя и этим темам отчасти отдала дань в своих произведениях. Разобщенность людей, их некоммуникабельность – для нее продукт забвения элементарных правил человеческого общежития, семейного, дружеского, товарищеского общения, утрата всего того, что веками выработала мировая цивилизация. В наши дни повышенного внимания к общечеловеческим ценностям слово итальянской писательницы, несомненно, будет услышано.
Г. Смирнов
Семейные беседы
Места, события и действующие лица этой книги не выдуманы. Я ничего не придумала: всякий раз, когда, повинуясь моей давней романической привычке, я кое-что присочиняла, у меня тут же появлялась потребность это вымарать.
И имена здесь все настоящие. Испытывая в рамках этой книги глубокое отвращение ко всякого рода выдумкам, я не могла изменить имена, которые представляются мне неотделимыми от реальных людей. Может, кому-нибудь и не по душе будет прочесть в книге свое имя и фамилию. Но я ему ничем помочь не могу.
Я писала только то, что помню. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу как хронику, наверняка упрекнет меня за множество пробелов. Я думаю, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя большего, чем от романа.
Конечно, о многом, что помню, я не написала, в том числе о том, что касается меня лично.
Мне не очень хотелось говорить о себе. Ведь это не моя история, а история моей семьи – пусть не полная, с многими пробелами. Хочу еще добавить, что в детстве и юности я все время хотела написать книгу о людях, которые меня окружали. Это и есть та самая книга, но только отчасти, потому что память – вещь гибкая и книги, взятые из жизни, зачастую есть лишь слабые отблески, осколки того, что нам довелось увидеть или услышать.
В нашем доме, с самого детства помню, если мне или братьям случалось опрокинуть на скатерть стакан или уронить на пол нож, немедленно раздавался громовой голос отца:
– Опять насвинячили!
Если мы макали хлеб в соус, снова слышался окрик:
– А ну, не вылизывать тарелки! Прекратите это свинство!
Свинством отец считал и современную живопись, ее он просто не выносил.
– Не умеете вести себя за столом! С вами стыдно показаться на людях! Окажись такие свиньи в Англии за табльдотом, вас тут же выставили бы вон.
К Англии отец питал чрезвычайное уважение, полагая ее образцом мировой цивилизации.
За обедом он частенько перемывал косточки людям, с которыми встречался в течение дня. Людей он судил очень строго, всех называл недоумками.
– Вот недоумок, – говорил он о ком-нибудь из своих новых знакомых, имея в виду его умственные способности.
Помимо «недоумков» были еще «дикари». «Дикарем», в терминологии отца, считался всякий невоспитанный, застенчивый, не умеющий одеваться, ходить в горы, не владеющий иностранными языками человек.
Все, что в нашем поведении казалось ему недопустимым, квалифицировалось как «дикость».
– Не будьте дикарями. Пора кончать с этой дикостью! – то и дело покрикивал он. Под «дикостью» подразумевалось очень многое. Если мы в городской обуви отправлялись в горы, заговаривали в поезде или на улице с незнакомыми людьми, болтали с соседями, свесившись из окна, снимали туфли в гостиной, клали ноги на калорифер, в походах жаловались на усталость, жажду или натертые мозоли, брали с собой в горы вареную или жирную пищу и салфетки – все это была «дикость».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127