Стоять-то в коридоре стоял, но как стоял! Прижавшись спиной к стене, точно стараясь влипнуть в нее всем телом, с ружьем наперевес по направлению к его камере и неестественно вывернув туда же и голову... Такого стихийного ужаса я никогда не видел! Сразу понятно было, что нервы у человека напряжены до крайних пределов, что достаточно было бы какого-нибудь случайного крика, свиста или движения, чтобы рушилась непрочная преграда между разумом и безумием и солдат взвыл бы нечеловеческим голосом, кинулся бы на стену, стал палить в кого попало... Стоит, понимаете, и не шевелится, как будто его тут и нет, только белесые глаза косятся вдоль стены...
Кто-то даже фыркнул было при виде такой фигуры, но сейчас же и сорвался, потому что в эту же минуту мы увидели его.
То есть даже не его, а только его голову.
Из узкого окошечка двери, очевидно, просунутая туда со страшным усилием, торчала совершенно неподвижная мертвая, восковая голова... Была она до странности желтая, и выражения. На этом лице человеческом ровно никакого не примечалось... Это была мертвая голова, и на мертвом лице два огромные мертвые глаза, выпученные до того, что видны были все жилы и нервы, от страшного напряжения налитые кровью... Они чуть-чуть двигались, непрерывным круговым движением, внимательно и упорно стараясь видеть все сразу. Они выпучились в нашу сторону и, мне показалось, еще больше вылезли из орбит. Но по-прежнему никакого выражения в них не было... разве если бы мертвец, два дня пролежавший в гробу, мог испугаться, он так смотрел бы!
Мы все разом остановились. Кто-то ахнул, кто-то наступил мне на ногу, и чуть-чуть мы не бросились бежать по лестнице, толкаясь, как стадо баранов... Но вместо того вдруг страшная злоба, потрясшая все тело мучительной дрожью, овладела всеми. Захотелось, чтобы эта голова спряталась, или закричала, или гримасничала, что ли, но только чтобы она не смотрела так!.. И вместо того, чтобы: бежать, мы кинулись к двери, и начальник тюрьмы первый заорал во всю глотку: "Ну, ну, ну... ты!"
Но ужас был в том, что и после нашего стремительного движения, после этого злобного крика голова не пошевельнулась. Она только тихонько повернула свои страшные глаза к нам и опять замерла. И как-то так случилось, что я очутился впереди всех, и прямо перед моим лицом, так близко, что мне видны были даже ресницы и кровяные жилки в белках, оказалась мертвая голова. Она показалась мне огромной... И вдруг я ясно увидел, как вытянулись из орбит, налитых кровью, два громадные глаза, придвинулись ко мне, вошли в мои глаза и пристально взглянули в самый мозг...
Тут сделался со мной истерический припадок, после которого я два месяца пробыл в больнице, а когда поправился - немедленно подал в отставку.
Солдат часовой потом рассказывал, что голова показалась еще в сумерки. Она осторожно выдвинулась, посмотрела, спряталась, со страшным усилием протиснулась в форточку и замерла. И так торчала целую ночь. Сначала он кричал на нее, грозил, пугал штыком, а потом ослаб...
Убийца был роста небольшого и для того, чтобы достать до форточки, должен был стоять на цыпочках, а форточка была так мала, что когда ее вытаскивали, то ободрали всю кожу на ушах и челюстях. И так стоял он и смотрел всю ночь, очевидно, стараясь вобрать в себя всякую мелочь - свет, вонючую лампу, солдата с ружьем... все, - чтобы не забыть, насмотреться в эти последние часы жизни, которую отнимали у него навсегда.
Интересно знать, вспоминал ли он о своих жертвах, о зарезанной им самим бабе и о замученной Таньке?.. Не думаю!.. Своя жизнь дороже всего! И когда ее отнимают, все остальное должно казаться бесконечно ничтожным. Разве он мог думать, что его ждет достойное возмездие?.. Если и вспоминал, то, вероятно, со страшным озлоблением: из такой дряни, мол, погибаю!.. И если бы он мог, вероятно, опять бы убил их и еще с большим остервенением, с такой уже утонченной жестокостью, с таким сладострастием, что весь мир ужаснулся бы.., и именно за то, что из-за этакой пакости ему такую муку приходится терпеть.
Да что говорить! Мне потом рассказывали, что уже перед самой смертью он вдруг как бы совсем успокоился, твердо прошел под виселицу, сам стал на табурет и стоял смирненько, пока прилаживали на нем саван и веревку... Только бормотал про себя:
- Скорей, скорей, скорей...
Бормотал, очевидно, для самого себя, страшно торопливо, едва успевая выговаривать и все ускоряя и ускоряя темп до того, что под конец уже ничего и разобрать было нельзя. А когда его сняли и палач содрал саван, оказалось, что он совершенно седой. Он поседел в эти две-три минуты, пока стоял под саваном, уже ничего не видя и только чувствуя, как вокруг его шеи копошатся цепкие пальцы палача.
Старый прокурор дрожащей рукой налил себе стакан вина и выпил, облив весь подбородок. Следователь напряженно смотрел на него, и жутко представлялись Веригину эти невидимые пальцы, как будто совершенно самостоятельно, подобно каким-то злым паукам, шевелящиеся вокруг шеи живого, связанного, уже ничего не видящего человека, который в предсмертной муке может уже только повторять одно слово: "Скорей, скорей..."
- Да, дорогой мой, - заговорил опять старый прокурор, и в голосе его зазвучала непривычная мягкость, - это трудно рассказать так, как чувствуется, и, может быть, именно поэтому все еще не могут понять во всем ужасе, что такое смертная казнь. Всего злодейства этого утонченного, медлительного, прежде чем тело, убивающего по частям всю душу, хладнокровного убийства никто представить себе не может!.. Даже участники этой драмы не могут почувствовать в себе злодеев!.. Ведь это что... одни ловят убийцу, другие стерегут, чтобы он не убежал, третьи судят и приговаривают, какой-нибудь генерал конфирмует приговор, а убивает, вешает палач!.. И на этого палача, какого-нибудь кретина, полуживотное, свален весь ужас злодейства!.. И я думаю, что если бы не было этой передачи злодейства по частям, из рук в руки, если бы конфирмующий генерал сам должен был бы и веревку затянуть, судьи сами бы саван натягивали, а законодатели собственными руками держали бы отбивающегося от смерти человека, то никакой смертной казни и вовсе не было бы!.. Иначе это значило бы, что весь мир наполнен злодеями, а это что же?!. Секрет весь в том и заключается, что при существующем порядке злодеев нет: те, кто ловят, те, которые приговаривают, - те казни не видят, живых людей не. давят и думают, что это не от них зависит, а они только исполняют свой долг... Может, иные даже прилив гражданской гордости при сем испытывают. И когда подписавший смертный приговор человеку генерал войдет к своим детям, к своей жене, то они не отшатнутся от него в ужасе и гадливом презрении, а напротив, еще пожалеют его... Бедный, мол, как тебе было тяжело!
1 2 3 4 5 6
Кто-то даже фыркнул было при виде такой фигуры, но сейчас же и сорвался, потому что в эту же минуту мы увидели его.
То есть даже не его, а только его голову.
Из узкого окошечка двери, очевидно, просунутая туда со страшным усилием, торчала совершенно неподвижная мертвая, восковая голова... Была она до странности желтая, и выражения. На этом лице человеческом ровно никакого не примечалось... Это была мертвая голова, и на мертвом лице два огромные мертвые глаза, выпученные до того, что видны были все жилы и нервы, от страшного напряжения налитые кровью... Они чуть-чуть двигались, непрерывным круговым движением, внимательно и упорно стараясь видеть все сразу. Они выпучились в нашу сторону и, мне показалось, еще больше вылезли из орбит. Но по-прежнему никакого выражения в них не было... разве если бы мертвец, два дня пролежавший в гробу, мог испугаться, он так смотрел бы!
Мы все разом остановились. Кто-то ахнул, кто-то наступил мне на ногу, и чуть-чуть мы не бросились бежать по лестнице, толкаясь, как стадо баранов... Но вместо того вдруг страшная злоба, потрясшая все тело мучительной дрожью, овладела всеми. Захотелось, чтобы эта голова спряталась, или закричала, или гримасничала, что ли, но только чтобы она не смотрела так!.. И вместо того, чтобы: бежать, мы кинулись к двери, и начальник тюрьмы первый заорал во всю глотку: "Ну, ну, ну... ты!"
Но ужас был в том, что и после нашего стремительного движения, после этого злобного крика голова не пошевельнулась. Она только тихонько повернула свои страшные глаза к нам и опять замерла. И как-то так случилось, что я очутился впереди всех, и прямо перед моим лицом, так близко, что мне видны были даже ресницы и кровяные жилки в белках, оказалась мертвая голова. Она показалась мне огромной... И вдруг я ясно увидел, как вытянулись из орбит, налитых кровью, два громадные глаза, придвинулись ко мне, вошли в мои глаза и пристально взглянули в самый мозг...
Тут сделался со мной истерический припадок, после которого я два месяца пробыл в больнице, а когда поправился - немедленно подал в отставку.
Солдат часовой потом рассказывал, что голова показалась еще в сумерки. Она осторожно выдвинулась, посмотрела, спряталась, со страшным усилием протиснулась в форточку и замерла. И так торчала целую ночь. Сначала он кричал на нее, грозил, пугал штыком, а потом ослаб...
Убийца был роста небольшого и для того, чтобы достать до форточки, должен был стоять на цыпочках, а форточка была так мала, что когда ее вытаскивали, то ободрали всю кожу на ушах и челюстях. И так стоял он и смотрел всю ночь, очевидно, стараясь вобрать в себя всякую мелочь - свет, вонючую лампу, солдата с ружьем... все, - чтобы не забыть, насмотреться в эти последние часы жизни, которую отнимали у него навсегда.
Интересно знать, вспоминал ли он о своих жертвах, о зарезанной им самим бабе и о замученной Таньке?.. Не думаю!.. Своя жизнь дороже всего! И когда ее отнимают, все остальное должно казаться бесконечно ничтожным. Разве он мог думать, что его ждет достойное возмездие?.. Если и вспоминал, то, вероятно, со страшным озлоблением: из такой дряни, мол, погибаю!.. И если бы он мог, вероятно, опять бы убил их и еще с большим остервенением, с такой уже утонченной жестокостью, с таким сладострастием, что весь мир ужаснулся бы.., и именно за то, что из-за этакой пакости ему такую муку приходится терпеть.
Да что говорить! Мне потом рассказывали, что уже перед самой смертью он вдруг как бы совсем успокоился, твердо прошел под виселицу, сам стал на табурет и стоял смирненько, пока прилаживали на нем саван и веревку... Только бормотал про себя:
- Скорей, скорей, скорей...
Бормотал, очевидно, для самого себя, страшно торопливо, едва успевая выговаривать и все ускоряя и ускоряя темп до того, что под конец уже ничего и разобрать было нельзя. А когда его сняли и палач содрал саван, оказалось, что он совершенно седой. Он поседел в эти две-три минуты, пока стоял под саваном, уже ничего не видя и только чувствуя, как вокруг его шеи копошатся цепкие пальцы палача.
Старый прокурор дрожащей рукой налил себе стакан вина и выпил, облив весь подбородок. Следователь напряженно смотрел на него, и жутко представлялись Веригину эти невидимые пальцы, как будто совершенно самостоятельно, подобно каким-то злым паукам, шевелящиеся вокруг шеи живого, связанного, уже ничего не видящего человека, который в предсмертной муке может уже только повторять одно слово: "Скорей, скорей..."
- Да, дорогой мой, - заговорил опять старый прокурор, и в голосе его зазвучала непривычная мягкость, - это трудно рассказать так, как чувствуется, и, может быть, именно поэтому все еще не могут понять во всем ужасе, что такое смертная казнь. Всего злодейства этого утонченного, медлительного, прежде чем тело, убивающего по частям всю душу, хладнокровного убийства никто представить себе не может!.. Даже участники этой драмы не могут почувствовать в себе злодеев!.. Ведь это что... одни ловят убийцу, другие стерегут, чтобы он не убежал, третьи судят и приговаривают, какой-нибудь генерал конфирмует приговор, а убивает, вешает палач!.. И на этого палача, какого-нибудь кретина, полуживотное, свален весь ужас злодейства!.. И я думаю, что если бы не было этой передачи злодейства по частям, из рук в руки, если бы конфирмующий генерал сам должен был бы и веревку затянуть, судьи сами бы саван натягивали, а законодатели собственными руками держали бы отбивающегося от смерти человека, то никакой смертной казни и вовсе не было бы!.. Иначе это значило бы, что весь мир наполнен злодеями, а это что же?!. Секрет весь в том и заключается, что при существующем порядке злодеев нет: те, кто ловят, те, которые приговаривают, - те казни не видят, живых людей не. давят и думают, что это не от них зависит, а они только исполняют свой долг... Может, иные даже прилив гражданской гордости при сем испытывают. И когда подписавший смертный приговор человеку генерал войдет к своим детям, к своей жене, то они не отшатнутся от него в ужасе и гадливом презрении, а напротив, еще пожалеют его... Бедный, мол, как тебе было тяжело!
1 2 3 4 5 6