простой смертный (лат.). / и считает черта вашим cousin germain /Двоюродный брат (франц.)./.
Шенфельд вскочил и начал вприпрыжку ходить или, точнее, метаться из одного угла комнаты в другой, размахивая руками и корча преуморительные рожицы. Он был в ударе, как это бывает, когда одна глупость воспламеняет другую, посему я схватил его за обе руки и сказал:
-- Неужели тебе непременно хочется занять здесь мое место? Неужели, поговорив минутку серьезно и толково, ты должен снова разыгрывать шута?
Он как-то странно улыбнулся и сказал:
-- Да разве уж так глупо все, что бы я ни сказал, когда на меня накатывает вдохновение?
-- В том-то и беда,--возразил я,--что в твоих шутовских речах часто проглядывает глубокий смысл, но ты их окаймляешь и отделываешь пестрым хламом, что хорошая, правильная по содержанию мысль становится смешной и нелепой, как платье, обшитое пестрыми лоскутьями... Ты, словно пьяный, не можешь удержаться прямого пути, а клонишься то вкривь, то вкось... У тебя ложное направление!
-- А что такое направление? --тихо спросил меня все с той же горькой улыбкой Шенфельд. -- Что такое направление, достопочтенный капуцин? Направление предполагает цель, к которой направляются. Ну а вы, мой дорогой монах, уверены в своей цели? Вы не боитесь, что вам изменит ваш глазомер и что, хлебнув в трактире спиртного, вы уже не пройдете прямехонько по половице, ибо у вас двоится в глазах, словно у кровельщика, у которого закружилась голова, и вы затруднились бы сказать, какая цель настоящая -- справа или слева... Вдобавок, капуцин, отнеситесь терпимо к тому, что я уж по своему ремеслу пикантно заправлен шутовством, вроде того, как цветная капуста испанским перцем. Без этого художник по части волос только жалкая фигура, дурень отпетый, у которого в кармане патент, а он его не использует для своей выгоды и удовольствия.
Монах внимательно смотрел то на меня, то на паясничавшего Шенфельда; он не понимал ни слова, ибо мы говорили по-немецки; но тут он прервал нас:
-- Простите, господа, но долг обязывает меня положить конец разговору, который явно во вред вам обоим. Вы, брат мой, еще слишком слабы, чтобы неустанно говорить о предметах, которые, как видно, наводят вас на воспоминания о вашей прежней жизни; вы постепенно разузнаете обо всем у вашего приятеля, ведь окончательно поправившись, вы покинете наше заведение, и он, всеконечно, будет вас сопровождать. А вам (он повернулся к Шенфельду) присущ такой дар слова, при котором все, о чем вы говорите, вы представляете с крайней живостью перед глазами слушателя. В Германии, вероятно, считали, что вы не в своем уме, а между тем у нас вы сошли бы за хорошего буффона. Не попытать ли вам счастья на комической сцене?
Шенфельд смотрел на монаха, вытаращив глаза, потом поднялся на цыпочки, всплеснул руками и воскликнул по-итальянски:
-- Вещий глас!.. глагол судьбы, я услыхал тебя из уст этого достохвального господина!.. Белькампо.. . Белькампо... тебе и в голову не приходило, в чем состоит твое истинное призвание... Решено!
С этими словами он кинулся вон из комнаты. А наутро следующего дня он пришел ко мне с дорожной котомкой.
-- Ты, дорогой мой брат Медард, -- сказал он, -- вполне выздоровел и в помощи больше не нуждаешься, а потому я ухожу, куда влечет меня мое призвание... Прощай!.. но позволь мне в последний раз испытать на тебе мое искусство, которое отныне я отброшу прочь как презренное ремесло.
Он вынул бритву, ножницы, гребенку и, без конца гримасничая, под шутки и прибаутки, привел в порядок мою бороду и тонзуру. Несмотря на преданность, которую он выказывал мне, я рад был его уходу, ибо от его речей мне часто бывало не по себе.
Подкрепляющие лекарства доктора заметно мне помогли: цвет лица стал у меня свежее, а силы прибывали и от все более длительных прогулок. Я был уверен, что уже смогу вынести тяготы путешествия пешком, и покинул заведение, благодетельное для душевнобольного и до жути страшное для здорового. Мне приписывали желание совершить паломничество в Рим, я решил действительно отправиться туда и потому побрел по указанной мне дороге. Душевно я был уже совсем здоров, но сознавал, что нахожусь еще в каком-то притупленном состоянии, когда на каждую возникавшую в душе картину набрасывался какой-то темный флер, так что все становилось бесцветным, словно серое на сером. Я не предавался сколько-нибудь отчетливым воспоминаниям о прошлом, а всецело был поглощен заботами данной минуты. Уже издалека я высматривал место, куда бы мне свернуть да вымолить немного еды и ночлег, и радовался, когда богобоязненные хозяева туго набивали мою нищенскую суму и наполняли флягу, за что я машинально бормотал благодарственные молитвы. Духовно я опустился до уровня тупого нищенствующего монаха. Но вот наконец я добрался до большого капуцинского монастыря в нескольких часах ходьбы от Рима, что стоял в стороне от дороги, окруженный лишь хозяйственными службами. Тут обязаны были принять меня как монаха того же ордена, и я решил было со всеми удобствами устроиться здесь на отдых. Я заявил, что немецкий монастырь, где я прежде подвизался, упразднен, и я двинулся в путь на поклонение святым, с тем чтобы потом поступить в другой монастырь моего ордена. Меня приветливо встретили, как это принято у итальянских монахов, щедро угостили, а приор сказал, что если я не дал обета совершить более далекое паломничество, то могу оставаться в монастыре столько времени, сколько мне заблагорассудится. Подошла пора вечерни, монахи отправились на хоры, а я вошел в храм. Великолепный, смелый взлет церковного нефа поразил меня, но мой до земли согбенный дух не в силах был подняться и воспарить над нею, как некогда в те младенческие годы, когда я впервые увидел церковь монастыря Святой Липы. Сотворив молитву пред главным алтарем, я обошел приделы, рассматривая запрестольные образа: на них, как водится, изображались сцены мучений тех святых, коим эти приделы были посвящены. Наконец, я дошел до боковой капеллы, алтарь которой был дивно освещен врывавшимися сквозь разноцветный витраж лучами солнца. Я захотел поближе рассмотреть образ и по ступенькам поднялся к нему... Святая Розалия... роковая для меня икона нашего монастыря... Ах!.. это сама Аврелия явилась передо мной! Вся жизнь моя... тысячекратные преступления... злодеяния мои... убийство Гермогена, Аврелии... все... все... слилось в одну ужасную мысль, и она пронзила мне мозг подобно раскаленному железному острию... Грудь мою... все жилы и фибры терзала неистовая боль, словно меня жестоко пытали!.. Тщетно молил я смерть избавить меня от мук!.. Я бросился ниц... рвал на себе в безумном отчаянии сутану... завывал в безутешном горе, так что по всей церкви разносились мои вопли.
-- Проклят я, проклят!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Шенфельд вскочил и начал вприпрыжку ходить или, точнее, метаться из одного угла комнаты в другой, размахивая руками и корча преуморительные рожицы. Он был в ударе, как это бывает, когда одна глупость воспламеняет другую, посему я схватил его за обе руки и сказал:
-- Неужели тебе непременно хочется занять здесь мое место? Неужели, поговорив минутку серьезно и толково, ты должен снова разыгрывать шута?
Он как-то странно улыбнулся и сказал:
-- Да разве уж так глупо все, что бы я ни сказал, когда на меня накатывает вдохновение?
-- В том-то и беда,--возразил я,--что в твоих шутовских речах часто проглядывает глубокий смысл, но ты их окаймляешь и отделываешь пестрым хламом, что хорошая, правильная по содержанию мысль становится смешной и нелепой, как платье, обшитое пестрыми лоскутьями... Ты, словно пьяный, не можешь удержаться прямого пути, а клонишься то вкривь, то вкось... У тебя ложное направление!
-- А что такое направление? --тихо спросил меня все с той же горькой улыбкой Шенфельд. -- Что такое направление, достопочтенный капуцин? Направление предполагает цель, к которой направляются. Ну а вы, мой дорогой монах, уверены в своей цели? Вы не боитесь, что вам изменит ваш глазомер и что, хлебнув в трактире спиртного, вы уже не пройдете прямехонько по половице, ибо у вас двоится в глазах, словно у кровельщика, у которого закружилась голова, и вы затруднились бы сказать, какая цель настоящая -- справа или слева... Вдобавок, капуцин, отнеситесь терпимо к тому, что я уж по своему ремеслу пикантно заправлен шутовством, вроде того, как цветная капуста испанским перцем. Без этого художник по части волос только жалкая фигура, дурень отпетый, у которого в кармане патент, а он его не использует для своей выгоды и удовольствия.
Монах внимательно смотрел то на меня, то на паясничавшего Шенфельда; он не понимал ни слова, ибо мы говорили по-немецки; но тут он прервал нас:
-- Простите, господа, но долг обязывает меня положить конец разговору, который явно во вред вам обоим. Вы, брат мой, еще слишком слабы, чтобы неустанно говорить о предметах, которые, как видно, наводят вас на воспоминания о вашей прежней жизни; вы постепенно разузнаете обо всем у вашего приятеля, ведь окончательно поправившись, вы покинете наше заведение, и он, всеконечно, будет вас сопровождать. А вам (он повернулся к Шенфельду) присущ такой дар слова, при котором все, о чем вы говорите, вы представляете с крайней живостью перед глазами слушателя. В Германии, вероятно, считали, что вы не в своем уме, а между тем у нас вы сошли бы за хорошего буффона. Не попытать ли вам счастья на комической сцене?
Шенфельд смотрел на монаха, вытаращив глаза, потом поднялся на цыпочки, всплеснул руками и воскликнул по-итальянски:
-- Вещий глас!.. глагол судьбы, я услыхал тебя из уст этого достохвального господина!.. Белькампо.. . Белькампо... тебе и в голову не приходило, в чем состоит твое истинное призвание... Решено!
С этими словами он кинулся вон из комнаты. А наутро следующего дня он пришел ко мне с дорожной котомкой.
-- Ты, дорогой мой брат Медард, -- сказал он, -- вполне выздоровел и в помощи больше не нуждаешься, а потому я ухожу, куда влечет меня мое призвание... Прощай!.. но позволь мне в последний раз испытать на тебе мое искусство, которое отныне я отброшу прочь как презренное ремесло.
Он вынул бритву, ножницы, гребенку и, без конца гримасничая, под шутки и прибаутки, привел в порядок мою бороду и тонзуру. Несмотря на преданность, которую он выказывал мне, я рад был его уходу, ибо от его речей мне часто бывало не по себе.
Подкрепляющие лекарства доктора заметно мне помогли: цвет лица стал у меня свежее, а силы прибывали и от все более длительных прогулок. Я был уверен, что уже смогу вынести тяготы путешествия пешком, и покинул заведение, благодетельное для душевнобольного и до жути страшное для здорового. Мне приписывали желание совершить паломничество в Рим, я решил действительно отправиться туда и потому побрел по указанной мне дороге. Душевно я был уже совсем здоров, но сознавал, что нахожусь еще в каком-то притупленном состоянии, когда на каждую возникавшую в душе картину набрасывался какой-то темный флер, так что все становилось бесцветным, словно серое на сером. Я не предавался сколько-нибудь отчетливым воспоминаниям о прошлом, а всецело был поглощен заботами данной минуты. Уже издалека я высматривал место, куда бы мне свернуть да вымолить немного еды и ночлег, и радовался, когда богобоязненные хозяева туго набивали мою нищенскую суму и наполняли флягу, за что я машинально бормотал благодарственные молитвы. Духовно я опустился до уровня тупого нищенствующего монаха. Но вот наконец я добрался до большого капуцинского монастыря в нескольких часах ходьбы от Рима, что стоял в стороне от дороги, окруженный лишь хозяйственными службами. Тут обязаны были принять меня как монаха того же ордена, и я решил было со всеми удобствами устроиться здесь на отдых. Я заявил, что немецкий монастырь, где я прежде подвизался, упразднен, и я двинулся в путь на поклонение святым, с тем чтобы потом поступить в другой монастырь моего ордена. Меня приветливо встретили, как это принято у итальянских монахов, щедро угостили, а приор сказал, что если я не дал обета совершить более далекое паломничество, то могу оставаться в монастыре столько времени, сколько мне заблагорассудится. Подошла пора вечерни, монахи отправились на хоры, а я вошел в храм. Великолепный, смелый взлет церковного нефа поразил меня, но мой до земли согбенный дух не в силах был подняться и воспарить над нею, как некогда в те младенческие годы, когда я впервые увидел церковь монастыря Святой Липы. Сотворив молитву пред главным алтарем, я обошел приделы, рассматривая запрестольные образа: на них, как водится, изображались сцены мучений тех святых, коим эти приделы были посвящены. Наконец, я дошел до боковой капеллы, алтарь которой был дивно освещен врывавшимися сквозь разноцветный витраж лучами солнца. Я захотел поближе рассмотреть образ и по ступенькам поднялся к нему... Святая Розалия... роковая для меня икона нашего монастыря... Ах!.. это сама Аврелия явилась передо мной! Вся жизнь моя... тысячекратные преступления... злодеяния мои... убийство Гермогена, Аврелии... все... все... слилось в одну ужасную мысль, и она пронзила мне мозг подобно раскаленному железному острию... Грудь мою... все жилы и фибры терзала неистовая боль, словно меня жестоко пытали!.. Тщетно молил я смерть избавить меня от мук!.. Я бросился ниц... рвал на себе в безумном отчаянии сутану... завывал в безутешном горе, так что по всей церкви разносились мои вопли.
-- Проклят я, проклят!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93