Комендант сидел на табуретке. На нем был только один сапог. Другой он держал в руке и придирчиво осматривал.
Комендант, вероятно, страдал лихорадкой, потому что его лицо было желтым и на нем проступали следы недосыпания и усталости. Под глазами начинали вырисовываться темные мешки. Выпуклый лоб, глаза слегка навыкате.
- Пожалуйста, - сказал он, - садитесь.
И отшвырнул в сторону сапог.
- Мне все время кажется, что у меня в сапоге гвоздь. Но никакого гвоздя нет. Болит старая рана.
- Вы были ранены? - пытаясь быть участливой, спросила я.
- В Испании, - ответил он. - Позорное ранение, в пятку. Смешно, не правда ли?
Его лицо как-то искривилось в улыбке. Но я не ответила на его улыбку то ли от волнения, то ли опасаясь обидеть его. Я спросила:
- Болит?
- Нет, не болит. Но все время кажется, что я наступаю на гвоздь. Солдатские раны на войне лучше всего врачует смерть, - вздохнул он. - От скольких неприятностей избавляет она солдата.
- Разве вы не хотите жить? - спросила я.
- Хочу. Но меня никто не спрашивает об этом. Мне никто не предлагает выбора. Вчера ваши партизаны застрелили нашего солдата. Он тоже не хотел умирать, но его никто не спрашивал. У него не было выбора. Что вы на это скажете?
- Ни одна мать никогда не смирится со смертью, - сказала я.
- Наши матери далеко, - он вздохнул. - Расстояние и время смягчают удар.
Я покачала головой. Комендант поднялся, сделал несколько шагов, прислушиваясь к своей боли. Его ни разу не кольнуло.
- Когда хожу босиком - все в порядке, - сказал он. - Стоит надеть сапог - колет. И никакого гвоздя нет. - Он вдруг остановился, поднял на меня глаза и спросил: - У вас ко мне дело, госпожа учительница?
Я испуганно посмотрела на него и прошептала:
- Я пришла умолять вас о моем сыне!
- Умолять? О сыне? Ему надо помочь?
- Он приговорен к казни.
Мейер вытер лоб ладонью.
- Он работал на лесопилке...
- Ах, лесопилка! - Он как бы вспомнил о лесопилке. - И ваш сын... Понимаю, понимаю...
Я не могла взять в толк - издевается он надо мной или сочувствует. Хотела думать, что он сочувствует. Смотрела на него глазами, полными слез.
- Эти глупые, неразумные мальчишки убили часового, - после недолгого молчания сказал комендант.
- Я отдаю себе отчет, насколько это вам сложно, немыслимо трудно, заговорила я. - Но умоляю вас войти в мое положение.
- Понимаю, - сказал он и как бы ушел в себя.
Я поверила, что он сочувствует мне, ищет выхода. И чтобы он самостоятельно не пришел к отрицательному решению, я заговорила:
- Ваша мать жива?
- Моя матушка? - Он слегка посветлел. - Моя матушка?
По-немецки это звучало "мейн муттерхен".
- Она служит в госпитале в Дюссельдорфе. Старшей фельдшерицей. Вы знаете, - комендант оживился, - она чем-то похожа на вас, хотя вы значительно моложе.
- Все матери похожи друг на друга.
- Совершенно верно, - он как бы перенесся в далекий Дюссельдорф, в родной дом, к своей муттерхен. - Ей со мной тоже досталось, когда я был школьником. Интересно, если бы моей матери сказали, что ее сын убил вражеского часового, сжег лесопильный завод и приговорен к казни, что бы она сделала?
Я молчала, давая ему возможность прийти самому к выводу, который невольно напрашивался.
- Она бы пришла к русскому коменданту просить за меня. Не правда ли?
- Я в этом глубоко убеждена.
- И какое решение принял бы русский комендант? Вы думаете, он бы помиловал сына моей матери?
- Не знаю, - тихо сказала я. - У русских плохо развито чувство мести.
Комендант испытующе взглянул на меня.
- Вы уклоняетесь от прямого ответа. А сами ждете от меня ответа вполне определенного.
Я подняла глаза на коменданта. Сейчас что-то должно в нем произойти, привести его к решению, от которого зависела жизнь моего сына. Он медлил: то ли сам колебался, то ли испытывал меня.
Потом он сказал:
- Одного часового убили четверо юношей... Это вполне могли сделать и трое. Не правда ли?
- Правда, - отозвалась я.
- А один мог быть задержан случайно. Могло ведь так случиться?
- Могло, - с готовностью подтвердила я.
На меня нашло материнское ослепление. Никого вокруг не существовало. Только мой сын. И для того чтоб он был, я готова была на любое признание, на любой поступок. Пропала гордость. Обязанности перед близкими людьми. Только бы он жил! В надежде выиграть, я играла с Мейером в игру, которую он мне предложил.
Комендант покосился на часы и сказал:
- Вам придется поторопиться, госпожа учительница, казнь произойдет через пятнадцать минут.
- Куда мне бежать?
- Бежать не нужно. Вас довезут на автомобиле. Тут недалеко. Километра полтора. - Он крикнул: - Рехт!
Появился длинный, худой Рехт. Получил распоряжение. Я пошла за ним, даже забыв поблагодарить господина Мейера. Мне казалось, что Рехт идет очень медленно, и все время хотелось потянуть его за рукав, но я боялась испортить дело.
Жаркая, слепящая радость обволокла меня. Я спасла сына!
Мальчики стояли у освещенной солнцем кирпичной стены. Их было четверо. Все четверо - мои ученики. Они были такими, какими я привыкла их видеть всегда. Только неестественно бледны, словно припекающие лучи не касались их, а скользили мимо. И со стороны казалось, что четверо ребят загорают на солнце.
Машина остановилась. Я нетерпеливо спрыгнула на землю. Вслед за мной, согнувшись вдвое, из машины выбрался длинноногий Рехт. Он распрямился и крикнул:
- Сын госпожи учительницы может отойти от стены! Который из вас сын госпожи учительницы?
Мой сын не шелохнулся. Он стоял неподвижно, как будто команда Рехта его не касалась. Тогда я сделала еще несколько шагов и встретилась взглядом с Кирюшей.
Его карие глаза смотрели на меня пристально и печально. В них светилась какая-то неистребимая детская доверчивость, обращенная ко мне. Я почувствовала, что ему хочется взять меня за руку - тогда ничего не будет страшно.
Кирюша сильно заикался, и я любила его больше остальных учеников, как мать любит больше хворого ребенка. Я любила его за беспомощность и всячески старалась облегчить его участь. Кирюша всегда держался около меня - так он чувствовал себя уверенней.
Однажды он взял меня за руку и повел в дальний угол школьного сада: он боялся, что его услышат. Кирюша долго не решался заговорить. Краснел, отворачивал голову.
Я сказала:
- Повернись!
Он через силу повернулся ко мне и сказал одними губами:
- Я должен умереть!
- Почему ты должен умереть?
- Потому что я люблю... ее.
- Любят не для того, чтоб умирать, - сказала я.
- Но я должен умереть. Я не могу ей даже сказать... слово.
Кирюша отвернулся.
- Хочешь, я ей скажу?
Он решительно замотал головой.
- Почему же, Кирюша?
- Зачем ей заика, если она такая прекрасная, - ответили мне Кирюшины губы.
Я не стала расспрашивать Кирюшу о предмете его любви.
1 2 3 4
Комендант, вероятно, страдал лихорадкой, потому что его лицо было желтым и на нем проступали следы недосыпания и усталости. Под глазами начинали вырисовываться темные мешки. Выпуклый лоб, глаза слегка навыкате.
- Пожалуйста, - сказал он, - садитесь.
И отшвырнул в сторону сапог.
- Мне все время кажется, что у меня в сапоге гвоздь. Но никакого гвоздя нет. Болит старая рана.
- Вы были ранены? - пытаясь быть участливой, спросила я.
- В Испании, - ответил он. - Позорное ранение, в пятку. Смешно, не правда ли?
Его лицо как-то искривилось в улыбке. Но я не ответила на его улыбку то ли от волнения, то ли опасаясь обидеть его. Я спросила:
- Болит?
- Нет, не болит. Но все время кажется, что я наступаю на гвоздь. Солдатские раны на войне лучше всего врачует смерть, - вздохнул он. - От скольких неприятностей избавляет она солдата.
- Разве вы не хотите жить? - спросила я.
- Хочу. Но меня никто не спрашивает об этом. Мне никто не предлагает выбора. Вчера ваши партизаны застрелили нашего солдата. Он тоже не хотел умирать, но его никто не спрашивал. У него не было выбора. Что вы на это скажете?
- Ни одна мать никогда не смирится со смертью, - сказала я.
- Наши матери далеко, - он вздохнул. - Расстояние и время смягчают удар.
Я покачала головой. Комендант поднялся, сделал несколько шагов, прислушиваясь к своей боли. Его ни разу не кольнуло.
- Когда хожу босиком - все в порядке, - сказал он. - Стоит надеть сапог - колет. И никакого гвоздя нет. - Он вдруг остановился, поднял на меня глаза и спросил: - У вас ко мне дело, госпожа учительница?
Я испуганно посмотрела на него и прошептала:
- Я пришла умолять вас о моем сыне!
- Умолять? О сыне? Ему надо помочь?
- Он приговорен к казни.
Мейер вытер лоб ладонью.
- Он работал на лесопилке...
- Ах, лесопилка! - Он как бы вспомнил о лесопилке. - И ваш сын... Понимаю, понимаю...
Я не могла взять в толк - издевается он надо мной или сочувствует. Хотела думать, что он сочувствует. Смотрела на него глазами, полными слез.
- Эти глупые, неразумные мальчишки убили часового, - после недолгого молчания сказал комендант.
- Я отдаю себе отчет, насколько это вам сложно, немыслимо трудно, заговорила я. - Но умоляю вас войти в мое положение.
- Понимаю, - сказал он и как бы ушел в себя.
Я поверила, что он сочувствует мне, ищет выхода. И чтобы он самостоятельно не пришел к отрицательному решению, я заговорила:
- Ваша мать жива?
- Моя матушка? - Он слегка посветлел. - Моя матушка?
По-немецки это звучало "мейн муттерхен".
- Она служит в госпитале в Дюссельдорфе. Старшей фельдшерицей. Вы знаете, - комендант оживился, - она чем-то похожа на вас, хотя вы значительно моложе.
- Все матери похожи друг на друга.
- Совершенно верно, - он как бы перенесся в далекий Дюссельдорф, в родной дом, к своей муттерхен. - Ей со мной тоже досталось, когда я был школьником. Интересно, если бы моей матери сказали, что ее сын убил вражеского часового, сжег лесопильный завод и приговорен к казни, что бы она сделала?
Я молчала, давая ему возможность прийти самому к выводу, который невольно напрашивался.
- Она бы пришла к русскому коменданту просить за меня. Не правда ли?
- Я в этом глубоко убеждена.
- И какое решение принял бы русский комендант? Вы думаете, он бы помиловал сына моей матери?
- Не знаю, - тихо сказала я. - У русских плохо развито чувство мести.
Комендант испытующе взглянул на меня.
- Вы уклоняетесь от прямого ответа. А сами ждете от меня ответа вполне определенного.
Я подняла глаза на коменданта. Сейчас что-то должно в нем произойти, привести его к решению, от которого зависела жизнь моего сына. Он медлил: то ли сам колебался, то ли испытывал меня.
Потом он сказал:
- Одного часового убили четверо юношей... Это вполне могли сделать и трое. Не правда ли?
- Правда, - отозвалась я.
- А один мог быть задержан случайно. Могло ведь так случиться?
- Могло, - с готовностью подтвердила я.
На меня нашло материнское ослепление. Никого вокруг не существовало. Только мой сын. И для того чтоб он был, я готова была на любое признание, на любой поступок. Пропала гордость. Обязанности перед близкими людьми. Только бы он жил! В надежде выиграть, я играла с Мейером в игру, которую он мне предложил.
Комендант покосился на часы и сказал:
- Вам придется поторопиться, госпожа учительница, казнь произойдет через пятнадцать минут.
- Куда мне бежать?
- Бежать не нужно. Вас довезут на автомобиле. Тут недалеко. Километра полтора. - Он крикнул: - Рехт!
Появился длинный, худой Рехт. Получил распоряжение. Я пошла за ним, даже забыв поблагодарить господина Мейера. Мне казалось, что Рехт идет очень медленно, и все время хотелось потянуть его за рукав, но я боялась испортить дело.
Жаркая, слепящая радость обволокла меня. Я спасла сына!
Мальчики стояли у освещенной солнцем кирпичной стены. Их было четверо. Все четверо - мои ученики. Они были такими, какими я привыкла их видеть всегда. Только неестественно бледны, словно припекающие лучи не касались их, а скользили мимо. И со стороны казалось, что четверо ребят загорают на солнце.
Машина остановилась. Я нетерпеливо спрыгнула на землю. Вслед за мной, согнувшись вдвое, из машины выбрался длинноногий Рехт. Он распрямился и крикнул:
- Сын госпожи учительницы может отойти от стены! Который из вас сын госпожи учительницы?
Мой сын не шелохнулся. Он стоял неподвижно, как будто команда Рехта его не касалась. Тогда я сделала еще несколько шагов и встретилась взглядом с Кирюшей.
Его карие глаза смотрели на меня пристально и печально. В них светилась какая-то неистребимая детская доверчивость, обращенная ко мне. Я почувствовала, что ему хочется взять меня за руку - тогда ничего не будет страшно.
Кирюша сильно заикался, и я любила его больше остальных учеников, как мать любит больше хворого ребенка. Я любила его за беспомощность и всячески старалась облегчить его участь. Кирюша всегда держался около меня - так он чувствовал себя уверенней.
Однажды он взял меня за руку и повел в дальний угол школьного сада: он боялся, что его услышат. Кирюша долго не решался заговорить. Краснел, отворачивал голову.
Я сказала:
- Повернись!
Он через силу повернулся ко мне и сказал одними губами:
- Я должен умереть!
- Почему ты должен умереть?
- Потому что я люблю... ее.
- Любят не для того, чтоб умирать, - сказала я.
- Но я должен умереть. Я не могу ей даже сказать... слово.
Кирюша отвернулся.
- Хочешь, я ей скажу?
Он решительно замотал головой.
- Почему же, Кирюша?
- Зачем ей заика, если она такая прекрасная, - ответили мне Кирюшины губы.
Я не стала расспрашивать Кирюшу о предмете его любви.
1 2 3 4