пришло время расставаться с детьми, они стали самостоятельными.
Щенки сначала, как обычно, барахтались и дрались, но вдруг, почуяв чужих, сбились в кучу. Биська первым перевалил доску и стал обнюхивать сапог одного из охотников. За Биськой потянулась Малявка. Что-то ей не понравилось в новом запахе, она тявкнула. Только Томка приветливо двигала хвостиком, трясла длинными ушками. Охотник пощёлкал пальцем, позвал, как и я:
– Ко мне! Ко мне!
Малявка не шла. Биська заворчал, как настоящий пёс. Ласковая Томка пошла охотно. Один из охотников сказал:
– Я вон ту возьму, с коричневыми пятнами! – Это про Малявку.
– А мне этих двух давайте: мордастого и красавицу. (Биську и Томку.) Нам для питомника и на племя. Подходящие.
Итак, оставался непристроенным самый тихий, спокойный щен. К этому времени он уже получил кличку «Прудон» за то, что оставлял бесчисленное количество лужиц – прудов. Прудона мы решили подарить Андрейкиному товарищу.
Прудон, или Прудик, был, наверно, менее породистый: ушки у него подгуляли, были коротковаты, и шерсть ещё не волнилась, хотя у Малявки уже завивалась. По характеру Прудон был в Манюню, уравновешенный такой, смирный. Не отличался азартом, как Малявка; не вынюхивал всё на свете, как Томка; не свирепел, как Биська.
Охотники уехали, забрав щенков. Андрейка печально и угрюмо проводил их глазами, стоя у калитки, как провожала когда-то меня с Манюней её маленькая хозяйка Зоя. А на другой день я решила увезти и Прудика: наш отпуск и Андрейкины каникулы подходили к концу.
Не будет ли тосковать Манюня, лишившись сразу всего потомства? Правда, она уже тяготилась последнее время своими выросшими бесцеремонными детьми, всё чаще оставляла их и лежала одна, отдыхая.
В городе я отнесла Прудика Андрейкиному другу, сама хотела задержаться дня на два. Но на следующий же вечер меня вызвали к телефону.
Говорил кто-то незнакомый:
– Вам просили срочно передать – вашей этой… собаке плохо! Тоскует без щенков, не ест, и началась грудница.
Вот беда! Как же теперь быть?
Спасти Манюню от грудницы, утешить её мог только Прудик. Пришлось мне бежать к Андрейкиному товарищу, просить щенка обратно на время, ещё на недельку.
И вот мы уселись с ним снова в пригородный поезд.
Прудик ехал в авоське, запелёнатый в тряпку, как младенец. Пассажиры любовались им: половину пути он молча и грустно висел в авоське, не делая попыток вылезти. Потом смирнёхонько сидел у меня на коленях.
Против нас на скамейке сидела девочка-подросток с русой косой. Она внимательно наблюдала за Прудиком и не менее внимательно за мной. Вдруг, когда мы уже подъезжали к станции, сказала:
– А я знаю вас. Это не Машенькин щенок?
– Да! – удивилась я. – Подожди: а ты… Зоя? Что же ты так и не зашла к нам ни разу?
Девочка настолько выросла и изменилась, что я с трудом узнала её. Она улыбнулась:
– А как… как Машенька?
– Хорошо, ничего. Да вон и она сама! Видишь, с той стороны, у платформы?
– Знаете что? – Девочка вскочила. – Мне через две остановки сходить – можно, я с вами? Другим поездом уеду.
– Можно, конечно, идём скорее.
Мы пробрались к выходу. Из окна хорошо видно было: за платформой под кустом красной бузины лежала Манюня. Андрейка, долговязый и мрачный, в роговых очках, держал её на поводке.
Значит, предстояло сразу две встречи: Манюни с Прудиком и Зои с Манюней. Мы сошли, пропустив пассажиров. Даже издали было видно, какая Манюня вялая, равнодушная. Длинные уши повисли уныло, глаза не блестели, она казалась совсем больной.
Мы распеленали Прудика и пустили его вперёд одного. А сами, подав Андрейке знак, спрятались за бузиной.
Прудик бойко засеменил по тропинке. Почти сразу, ещё не видя его, Манюня вздрогнула, подняла голову. Внезапно её точно подбросила неведомая сила: захлебываясь коротким нервным лаем, она кинулась навстречу своему щенку, ближе, ближе… А Прудик, визжа, уже тыкался матери в брюхо, прыгал, дрожал. Манюня поворачивала, валяла его в траве, вылизывала. Прудик ухитрился повиснуть у матери на животе, болтая лапками, и сосал, сосал, как будто снова превратился в малыша. Зоя смотрела на обоих из-за куста, теребя косу.
Наконец мать с сыном успокоились. Тогда настала Зоина очередь.
Медленно вышла она из-за куста, зовя тихо, еле слышно:
– Машенька, Машенька…
Манюня оттолкнула Прудика. Встрепенулась. Вскочила. На её морде появилось выражение полной растерянности. Собака словно силилась вспомнить что-то очень важное.
Зоя остановилась, повторяя ласково:
– Машенька, Машенька моя…
Манюня медлила ещё мгновение. И вдруг точно вспомнила. Забыв Прудика, тяжёлой рысью устремилась она к Зое, трепеща ноздрями, принюхиваясь. И вот уже, как маленькая, как только что Прудик, упала перед девочкой на землю, взвизгивая, раскинувшись на спине радостно, виновато, преданно.
Зоя, присев, гладила, почти обнимала её…
Манюня узнала, безошибочно узнала свою первую хозяйку, хотя с того дня, как они расстались, прошло три года!
Если когда-нибудь вы услышите, что среди спаниелей встречаются злые и упрямые, – поверьте, это исключение. Как правило, у них чудесный характер.
Наша Манюня была образцом кротости.
Случалось, наступишь ей на лапу – она кинется сама просить прощения, будто провинилась. За всю жизнь Манюня ни на кого ни разу не огрызнулась. Отнять у неё во время еды кость ничего не стоило. Скажешь: «Брось!» – она послушно вильнёт хвостом и выпустит кость. А сама смотрит так печально, умоляюще. Иногда во дворе Манюня откапывала под снегом завалящую корку или хрящик, может быть ею же самой зарытый ещё летом. Почему-то эти дворовые дары были особенно любимыми. Тотчас устремлялась она к крыльцу, бережно неся в зубах находку. Крикнешь: «Фу, как не стыдно, неужели голодная?» – стыдливо и покорно выронит она хрящик, но идёт домой, оглядываясь, грустная. Кстати: любую вкусную еду – колбасу, сахар – можно было положить перед Манюней, сказав: «Нельзя!» И она, не спуская с меня, Васи или Андрейки чёрных выжидающих глаз, будет сидеть неподвижно хоть полчаса. Зато сколько было удовольствия, когда мы говорили:
– Теперь можно, возьми!
Манюня была добра и всех вокруг, наверно, считала добрыми.
Когда во дворе пьяный прохожий пырнул её ногой, хотя она бежала к нему за лаской, Манюня забилась под крыльцо и от потрясения не вылезала больше суток.
Мы часто отлучались из дома по делам до позднего вечера. И неизменно, заслышав звук поворачиваемого ключа, Манюня вскакивала с подстилки, бежала к двери, радовалась, поскуливая, будто говоря что-то.
Она не переносила, если между мной и Васей случались размолвки. Бывало, повздорим, гуляя, споря о чём-нибудь, и разойдёмся в разные стороны, чтобы охладиться.
Манюня тяжёлым галопом бросится сначала за мной, но тут же остановится:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Щенки сначала, как обычно, барахтались и дрались, но вдруг, почуяв чужих, сбились в кучу. Биська первым перевалил доску и стал обнюхивать сапог одного из охотников. За Биськой потянулась Малявка. Что-то ей не понравилось в новом запахе, она тявкнула. Только Томка приветливо двигала хвостиком, трясла длинными ушками. Охотник пощёлкал пальцем, позвал, как и я:
– Ко мне! Ко мне!
Малявка не шла. Биська заворчал, как настоящий пёс. Ласковая Томка пошла охотно. Один из охотников сказал:
– Я вон ту возьму, с коричневыми пятнами! – Это про Малявку.
– А мне этих двух давайте: мордастого и красавицу. (Биську и Томку.) Нам для питомника и на племя. Подходящие.
Итак, оставался непристроенным самый тихий, спокойный щен. К этому времени он уже получил кличку «Прудон» за то, что оставлял бесчисленное количество лужиц – прудов. Прудона мы решили подарить Андрейкиному товарищу.
Прудон, или Прудик, был, наверно, менее породистый: ушки у него подгуляли, были коротковаты, и шерсть ещё не волнилась, хотя у Малявки уже завивалась. По характеру Прудон был в Манюню, уравновешенный такой, смирный. Не отличался азартом, как Малявка; не вынюхивал всё на свете, как Томка; не свирепел, как Биська.
Охотники уехали, забрав щенков. Андрейка печально и угрюмо проводил их глазами, стоя у калитки, как провожала когда-то меня с Манюней её маленькая хозяйка Зоя. А на другой день я решила увезти и Прудика: наш отпуск и Андрейкины каникулы подходили к концу.
Не будет ли тосковать Манюня, лишившись сразу всего потомства? Правда, она уже тяготилась последнее время своими выросшими бесцеремонными детьми, всё чаще оставляла их и лежала одна, отдыхая.
В городе я отнесла Прудика Андрейкиному другу, сама хотела задержаться дня на два. Но на следующий же вечер меня вызвали к телефону.
Говорил кто-то незнакомый:
– Вам просили срочно передать – вашей этой… собаке плохо! Тоскует без щенков, не ест, и началась грудница.
Вот беда! Как же теперь быть?
Спасти Манюню от грудницы, утешить её мог только Прудик. Пришлось мне бежать к Андрейкиному товарищу, просить щенка обратно на время, ещё на недельку.
И вот мы уселись с ним снова в пригородный поезд.
Прудик ехал в авоське, запелёнатый в тряпку, как младенец. Пассажиры любовались им: половину пути он молча и грустно висел в авоське, не делая попыток вылезти. Потом смирнёхонько сидел у меня на коленях.
Против нас на скамейке сидела девочка-подросток с русой косой. Она внимательно наблюдала за Прудиком и не менее внимательно за мной. Вдруг, когда мы уже подъезжали к станции, сказала:
– А я знаю вас. Это не Машенькин щенок?
– Да! – удивилась я. – Подожди: а ты… Зоя? Что же ты так и не зашла к нам ни разу?
Девочка настолько выросла и изменилась, что я с трудом узнала её. Она улыбнулась:
– А как… как Машенька?
– Хорошо, ничего. Да вон и она сама! Видишь, с той стороны, у платформы?
– Знаете что? – Девочка вскочила. – Мне через две остановки сходить – можно, я с вами? Другим поездом уеду.
– Можно, конечно, идём скорее.
Мы пробрались к выходу. Из окна хорошо видно было: за платформой под кустом красной бузины лежала Манюня. Андрейка, долговязый и мрачный, в роговых очках, держал её на поводке.
Значит, предстояло сразу две встречи: Манюни с Прудиком и Зои с Манюней. Мы сошли, пропустив пассажиров. Даже издали было видно, какая Манюня вялая, равнодушная. Длинные уши повисли уныло, глаза не блестели, она казалась совсем больной.
Мы распеленали Прудика и пустили его вперёд одного. А сами, подав Андрейке знак, спрятались за бузиной.
Прудик бойко засеменил по тропинке. Почти сразу, ещё не видя его, Манюня вздрогнула, подняла голову. Внезапно её точно подбросила неведомая сила: захлебываясь коротким нервным лаем, она кинулась навстречу своему щенку, ближе, ближе… А Прудик, визжа, уже тыкался матери в брюхо, прыгал, дрожал. Манюня поворачивала, валяла его в траве, вылизывала. Прудик ухитрился повиснуть у матери на животе, болтая лапками, и сосал, сосал, как будто снова превратился в малыша. Зоя смотрела на обоих из-за куста, теребя косу.
Наконец мать с сыном успокоились. Тогда настала Зоина очередь.
Медленно вышла она из-за куста, зовя тихо, еле слышно:
– Машенька, Машенька…
Манюня оттолкнула Прудика. Встрепенулась. Вскочила. На её морде появилось выражение полной растерянности. Собака словно силилась вспомнить что-то очень важное.
Зоя остановилась, повторяя ласково:
– Машенька, Машенька моя…
Манюня медлила ещё мгновение. И вдруг точно вспомнила. Забыв Прудика, тяжёлой рысью устремилась она к Зое, трепеща ноздрями, принюхиваясь. И вот уже, как маленькая, как только что Прудик, упала перед девочкой на землю, взвизгивая, раскинувшись на спине радостно, виновато, преданно.
Зоя, присев, гладила, почти обнимала её…
Манюня узнала, безошибочно узнала свою первую хозяйку, хотя с того дня, как они расстались, прошло три года!
Если когда-нибудь вы услышите, что среди спаниелей встречаются злые и упрямые, – поверьте, это исключение. Как правило, у них чудесный характер.
Наша Манюня была образцом кротости.
Случалось, наступишь ей на лапу – она кинется сама просить прощения, будто провинилась. За всю жизнь Манюня ни на кого ни разу не огрызнулась. Отнять у неё во время еды кость ничего не стоило. Скажешь: «Брось!» – она послушно вильнёт хвостом и выпустит кость. А сама смотрит так печально, умоляюще. Иногда во дворе Манюня откапывала под снегом завалящую корку или хрящик, может быть ею же самой зарытый ещё летом. Почему-то эти дворовые дары были особенно любимыми. Тотчас устремлялась она к крыльцу, бережно неся в зубах находку. Крикнешь: «Фу, как не стыдно, неужели голодная?» – стыдливо и покорно выронит она хрящик, но идёт домой, оглядываясь, грустная. Кстати: любую вкусную еду – колбасу, сахар – можно было положить перед Манюней, сказав: «Нельзя!» И она, не спуская с меня, Васи или Андрейки чёрных выжидающих глаз, будет сидеть неподвижно хоть полчаса. Зато сколько было удовольствия, когда мы говорили:
– Теперь можно, возьми!
Манюня была добра и всех вокруг, наверно, считала добрыми.
Когда во дворе пьяный прохожий пырнул её ногой, хотя она бежала к нему за лаской, Манюня забилась под крыльцо и от потрясения не вылезала больше суток.
Мы часто отлучались из дома по делам до позднего вечера. И неизменно, заслышав звук поворачиваемого ключа, Манюня вскакивала с подстилки, бежала к двери, радовалась, поскуливая, будто говоря что-то.
Она не переносила, если между мной и Васей случались размолвки. Бывало, повздорим, гуляя, споря о чём-нибудь, и разойдёмся в разные стороны, чтобы охладиться.
Манюня тяжёлым галопом бросится сначала за мной, но тут же остановится:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25