Он чувствовал, что от рыжего вина и рахат-лукума во рту его железисто горько, в голове мутно, а в животе бурчит, но за то на душе было легко, празднично прибрано, как бы присыпано сладкой, белоснежной пудрой. Он заметил, что Покорский, свернув лист бумаги со стихами тонкой трубкой, сунул его в ручку самовара, это сделало самовар похожим на пожарного солдата с брандсбойтом и несколько примирило Платона с молчаливым человеком, наверное он не так суров, каким кажется. - Вы любите девушек? - спрашивал Агат. - Как сказать? - Никак не говорите, я сам знаю, не любить нельзя, это - как детская болезнь, говорит Покорский, в роде скарлатины или кори, так, Покорский? Насвистывая свой марш, Покорский шагал твердо и мерно. Серебряный холод сковал землю, стеклянно хрустел под ногами, на голову и плечи давила металлическая тяжесть, дышать было так трудно, как-будто воздух замер, превратился в острые, злые колючки, и они вонзались в кожу щек, в лоб, и глаза. Но Агат, удивительный человек, шел распахнув пальто и хрустально звонкими словами спрашивал Платона: - А каких девушек вы любите больше? Почему вас интересует бунт? Разве вы знакомы со студентами? Чем мешает вам царь? От этих быстрых вопросов еще более мутилось в голове, Платон не успевал отвечать на них и только удивленно мычал, слушая Агата. - Глуп, как двое. Это сказал Покорский, негромко, равнодушно, трудно было понять, зачем он сказал это и о ком? - Не про меня, конечно, он меня не знает, - подумал Платон. - Но разве можно сказать про Агата - глуп? Думать уже не было времени, остановились у крыльца двухъэтажного скромного дома Мелиты Шварцман; красный фонарь накалил гладкую дубовую дверь без ручки; дверь нельзя было отворить с улицы, и это смутило Платона. - Вот что, - сказал Агат, застегивая пальто, - вы, Еремин, идите и спросите Клаву, - вы знаете Клаву? - Я тут никогда не был, это дорогой дом... - Ерунда. Мы съездим, пригласим еще одного парня, он очень смешной и хорошо поет песни; мы вернемся через десять минут. Помните - Клаву! Он сам ткнул пальцем в кнопку звонка и, раньше, чем открылась дверь, скользнул с Покорским прочь, точно по льду на коньках, а Платон оперся плечом о стену, вдруг чувствуя, что земля под ним вздувается горбом, сдвигая его куда-то. Ему показалось также, что свет фонаря стал более густо красен и качается кругами, хотя ночь была безветренна. - Я выпил лишнее, - сообразил Платон. Дверь открыл благообразный человек в синеватой поддевке, он ловко снял пальто с Платона, облупив его как яйцо, сдвинул ногою галоши его под вешалку и спрятал руки за спину. - Мне - Клаву. - В кармане не держу. Наверх, - сказал человек грубым голосом ветеринара Беневоленского. Лестница, покрытая, как в дворянском доме, красным ковром, то ложилась плоско, то вставала стеною, а сзади кто-то толкал Платона тупыми ударами в затылок. - Голова кружится. Он остановился, схватившись за перила, глядя вверх, на чьи-то черные ноги. Может-быть Агат потому и уехал, что я - пьяный, со мной нельзя говорить о серьезном. - Мне - Клаву, - сказал он толстой, черной женщине, с крупными янтарями на груди. - Клавдия, - крикнула она так пронзительно, что Платон пошатнулся. - Содовой воды тоже, - сказал он икнув оттого, что много съел рахат-лукума, потом пробормотал, усмехаясь. - Клава, халва... Коричневая стена пред ним раздалась, распахнулась, как шуба, из нее обнажилась девица, подхватила Платона под руку и повела его куда-то, вкусно говоря: - Какой беленький, мохнатенький! Выпил? - Ух, - сказал Платон, чувствуя во рту вкус меди. - Пересолил душеньку? Платон засмеялся: забавно сказала она о пересоленной душе; душа - не рыба, а, наверное, похожа на херувима: головка с крыльями и больше ничего. - Душа - крылата, - напомнил он девице, а она, захохотав, сказала что-то про солдата, ведя его навстречу "Дунайским волнам"; волны раскачивали пол, выгибая и проваливая шашки паркета, на полу, совсем как в дворянском доме, качались разноцветные девицы, черные мужчины; по стене над пианино и лысой головой тапера прыгала желтая, голая женщина с бубном. - Ой, его тошнит! - вскричала девица, оттолкнув Платона. В маленькой комнате, похожей на магазин посуды, ему облили голову ледяной водою, дали выпить несколько капель нашатырного спирта, это разредило густое, душное облако, вдруг окутавшее его. - Пришли они? - Кто? - ворчливо спросила женщина с янтарями. - Агат и этот? - Агат - камень. Какой Агат? - С бородкой, черный? Пришел? - Господи помилуй! - сердито вскричала женщина, размахивая полотенцем. Клавдия, позови Ермолая! Она стала толкать Платона в спину, приговаривая: - Никаких с бородками, мы не знаем, у нас заведение приличное, а вы не в себе и неспособный, идите-ко домой... Благообразный человек принял, обнял Платона, бережно свел его с лестницы, одел, осторожно выставил за дверь в синий холод ночи и, ударив по затылку, сказал: - Шантрапа! Ударил он так сильно, что пальто Платона распахнулось, и он побежал, размахивая руками, боясь оторваться от земли. Обиженный и больной, он не понимал: что случилось? Ошибся Агат и проехал с Покорским не в тот дом, или он пошутил над ним, сунув его к Шварцман? Платон долго шел мелкими, быстрыми шагами по тихим улицам, по синеватым теням домов и чем дальше уходил, тем пустыннее, тише становилось вокруг, только снег хрустел все сильнее. В спину холодно светила луна, тяжелая, вязкая тень путалась под ногами, мешая итти и все кружилось: дома, связанные заборами, ошмыганные веники деревьев; стеною вставала огромная льдина неба в мелких трещинках звезд. Платон всползал на небо и, соскальзывая с него, как таракан со стекла, упирался руками, лбом в шаткие стены домов, покрытые инеем. Судороги рвали живот, стискивали горло, тупо били в голову, - мокрые волосы смерзались на висках, голова леденела и в ней медленно вращались тяжелые, медные колеса. Бессвязно и горестно думалось, что вот он идет куда-то в холоде, до боли сжимающем тело, а красавец Агат, наверно сидит где-то в теплой комнате, забыв о нем. И вообще о нем некому помнить, в жизни его никого нет, как на этой сонной, слепой улице. А, может-быть, Агат нанял извозчика и, объезжая публичные дома города ищет его? Он такой вежливый. Агат... Он - ловкий, часы у него летают, как летали бы у Лесли Мортона... Острая, рвущая боль в животе обожгла его и остановила, внезапно ударив страшной догадкой: - Агат отравил меня рахат-лукумом. Каждое слово пошатывало его, усиливая страх до того, что боль стала тише, а в голове быстро, отчетливо рождались трезвые мысли. - Отравили рахат-лукумом и вином, потому что испугались - донесу. Это Грек научил Агата. Я - донесу, сейчас же. Я - в полицию... Он побежал, задыхаясь, чувствуя, что его нахлестывает изнутри уже не боль, а страх; именно страх разрывает живот тупым ножом. Тихонько взвизгивая, жмурясь он, с разбега, наткнулся на широкие ворота в кирпичной стене, из деревянной конурки у ворот поднялось что-то мохнатое, большое и крикнуло:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15