..
Она - большая, пышная, лицо у неё круглое и такой славный, белый, гладкий лоб. Уши маленькие, острые и приятно шевелятся.
Но сейчас она не очень красива: нечёсаная голова кажется огромной, спутанные, не однажды склеенные потом и пылью волосы закрывают лоб и уши, нос, раздуваясь, сердито сопит, а большие красные губы - словно опухли со зла. Когда прядь волос лезет ей в рот - Даша откидывает её прочь черенком ложки. Замазанная кофта разорвана подмышкой, плохо застёгнута на груди. Розовые круглые руки, по локоть голые, расписаны тёмными полосами грязи. И на крутом подбородке висит рыжая капля кваса.
"Причесаться, умыться недолго", - мельком соображает Павел.
Она причешется завтра, после обеда, наденет полосатую жёлто-зелёную кофту, лиловую юбку. Юбка вздёрнется на животе у неё, и будут видны полусапожки на пуговицах и даже полоска чулок - чёрных, с жёлтыми искрами, - это её любимые чулки, она очень радовалась, когда купила их.
Вечером она, рядом с ним, понесёт живот свой по главной улице города, губы её строго поджаты, брови внушительно нахмурены. Всё это делает её похожей на лавочницу, и - когда встретятся товарищи - Павлу будет казаться, что в глазах у них играют насмешливые и обидные искорки.
Ему становится жарко, точно кто-то невидимый, но тяжёлый противно обнял его душным, тёплым объятием; ему хочется думать о другом - думать вслух.
- Сегодня в обед Кулига, табельщик, рассказывал о французских электротехниках...
Жена начала есть более торопливо, а тесть - медленнее. Губы его вздрагивают, а лицо и лысина наливаются тёмным смехом.
- Это - организация! - мечтательно говорит Павел.
- Ну, а как в Германии? - сладковатым голосом спрашивает Валёк, поднимая глаз в небо.
- Там - хорошо; там партийный аппарат работает, как машина...
- Слава те господи! - говорит старик. - А я уж беспокоиться стал - всё ли, мол, в порядке, у немцев-то?
Голос Валька взвизгивает, а Павел - смущён: он уже знает слова, которые посыплются сейчас сквозь тёмные, расшатанные зубы старика. Вот он надул щёки, склонил голову вбок, как ворона, и, упираясь глазом в лицо зятя, - тонким голосом ехидно поёт:
- Стало быть - всё превосходно в Германии? А - в кармане?
И хохочет, подпрыгивая на стуле. Ольгуньке тоже весело, она хлопает в ладоши, роняя ложку под стол, мать щёлкает её по затылку и кричит:
- Подними, дрянь!
Девочка плачет, тихо и жалобно, отец, прижав её к себе, оглядывается: уже сумерки, час, когда тёмное и светлое, встретясь, сливаются в серую муть. Где-то поют холостяки, доносится назойливый звук гармонии, а вокруг Павла, точно летучие мыши, вьются слова тестя:
- Нет, вы не о Германии, а о кармане помечтайте, я вас прошу! Женились - так уж вы о кармане, пожалуйста, да-а! Уж если дети посыпались - устройте для них прочное отечество, а оно - на кармане, на тугом, строится, да, да!
Маков, укачивая задремавшую дочь, думает о тесте: четыре года тому назад он знал Валька другим человеком, помнит, как на митинге в кирпичных сараях сапожник, смахивая с глаз мелкие слёзы, кричал:
- Ребята! Жалко вас - ну, всё равно! Ходи прямо! Бодро ходи! Вот - мы себя жалели, жили, как приказано, - оттерпели за вас, - вам теперь страдать, за детей ваших...
И ему, Павлу, сапожник сказал однажды:
- Гляжу я, брат, на тебя, слушаю, жалею, что не сын у меня, а дочь! Эх, вот бы мне такого сына...
Но с того времени, как городские патриоты вышибли Вальку правый глаз, старик круто повернул назад.
"Он не один перевернулся", - грустно думает Павел.
Жена резкими движениями собирает со стола грязную посуду, гремят тарелки, падают ложки, и она кричит:
- Подними! Знаешь, что мне наклоняться трудно.
- Не-ет, вы политику оставьте иностранным державам, а сами семейным дельцем займитесь!
Маков несёт в дом заснувшую дочь, скрипят ступени крыльца, и, в тон им, скрипит жена:
- Кабы не глупости эти...
- Да, да, да! - стучит деревянный голос тестя.
Из-за чёрных деревьев поднимается в небо красноватый шар луны; Павел Маков сидит на ступенях крыльца, рядом с женою, гладит волосы её и почти шёпотом говорит ей:
- Если случится, посадят меня в тюрьму - товарищи тебе помогут...
- Как же, дожидайся! - фыркает Даша.
- Нам всем - необходимо стремиться к организации...
- Стремись. А на что женился?
В голове и груди его сверкают дорогие ему мысли, он не слышит тоскливых возражений Даши, она не слушает его.
- Не говори ты мне чепухи своей! Ты, бывало, до ста рублей приносил в месяц, а теперь - что?
- Это не моя вина, тут общие условия...
- А ты плюнь на условия... брось товарищей и работай...
Она желает говорить ласково, убедительно, но - устала за день, и ей хочется спать. Четвёртый год тянутся эти разговоры, ничего не изменяя, она жалеет мужа, боится за него, он почти такой же добрый и глупый, каким был всегда, и такой же упрямый. Она знает, что не одолеть ей этого упрямства, и всё круче в груди у неё скипается страх за себя, за дочь. Жалость к мужу растёт, становясь угнетающей, но, не находя слов, в которых могла бы выразиться, перекипает в злобу.
А он смотрит, как по двору ползёт к его ногам тень рябины, простираются, жадно вздрагивая, бесчисленные острые пальцы, и, уходя всё дальше в будущее, таинственно сообщает жене:
- Видишь вот: уже во Франции...
- Отстань! - угрюмо останавливает она и, закинув голову к небу, почти кричит придавленным голосом: - Ведь не дожить, - ведь дети...
Он молчит, сброшенный с отдалённых, светлых высот на маленький двор, в тесный круг каких-то кривых клетушек.
Ей хочется плакать, но раздражение сушит слёзы, и только в горле у неё клокочет, когда, тяжело встав на ноги, она говорит:
- Я - спать. А ты, чай, к товарищам?..
- Да, - не сразу отвечает он.
Уходя, она громко ворчит:
- Хоть бы переловили скорее вас, окаянных, - один конец! Может, умнее станете...
Луна уже высоко, и тени короче. Лают собаки.
И распутная баба Фенька Луковица орёт где-то на огородах пьяным, рыдающим голосом:
Мил-лай мой по Волге плавал...
У-утонул, паршивый дьявол...
Иногда такие беседы разрешались бурно: Даша кричала, задыхаясь от злого возбуждения, взмахивала руками, её большие груди нехорошо тряслись под грязной кофтой, - Павлу было тошно смотреть на неё в такие минуты, и, молча отмахивая от себя обидные, грубые слова, он недоуменно думал:
"Как же это я не видел, что она такая?"
И вот, после одной из таких сцен, с ним случилось то, что раздвоило ему душу и уже более года мучило фальшью, которой он стыдился, но - не мог устранить её.
Как-то, в субботу, он принёс мало денег, и это взорвало жену: она швырнула деньги на пол и заорала на него, а когда он, возмущаясь, сказал решительно и строго: "Молчать!" - она, толкнув его к двери, бешено крикнула:
- Вон, нищий! Дом - тятенькин, мой дом! А ты - проходимец, в тюрьме твоё место, - вон!
1 2 3 4 5 6 7
Она - большая, пышная, лицо у неё круглое и такой славный, белый, гладкий лоб. Уши маленькие, острые и приятно шевелятся.
Но сейчас она не очень красива: нечёсаная голова кажется огромной, спутанные, не однажды склеенные потом и пылью волосы закрывают лоб и уши, нос, раздуваясь, сердито сопит, а большие красные губы - словно опухли со зла. Когда прядь волос лезет ей в рот - Даша откидывает её прочь черенком ложки. Замазанная кофта разорвана подмышкой, плохо застёгнута на груди. Розовые круглые руки, по локоть голые, расписаны тёмными полосами грязи. И на крутом подбородке висит рыжая капля кваса.
"Причесаться, умыться недолго", - мельком соображает Павел.
Она причешется завтра, после обеда, наденет полосатую жёлто-зелёную кофту, лиловую юбку. Юбка вздёрнется на животе у неё, и будут видны полусапожки на пуговицах и даже полоска чулок - чёрных, с жёлтыми искрами, - это её любимые чулки, она очень радовалась, когда купила их.
Вечером она, рядом с ним, понесёт живот свой по главной улице города, губы её строго поджаты, брови внушительно нахмурены. Всё это делает её похожей на лавочницу, и - когда встретятся товарищи - Павлу будет казаться, что в глазах у них играют насмешливые и обидные искорки.
Ему становится жарко, точно кто-то невидимый, но тяжёлый противно обнял его душным, тёплым объятием; ему хочется думать о другом - думать вслух.
- Сегодня в обед Кулига, табельщик, рассказывал о французских электротехниках...
Жена начала есть более торопливо, а тесть - медленнее. Губы его вздрагивают, а лицо и лысина наливаются тёмным смехом.
- Это - организация! - мечтательно говорит Павел.
- Ну, а как в Германии? - сладковатым голосом спрашивает Валёк, поднимая глаз в небо.
- Там - хорошо; там партийный аппарат работает, как машина...
- Слава те господи! - говорит старик. - А я уж беспокоиться стал - всё ли, мол, в порядке, у немцев-то?
Голос Валька взвизгивает, а Павел - смущён: он уже знает слова, которые посыплются сейчас сквозь тёмные, расшатанные зубы старика. Вот он надул щёки, склонил голову вбок, как ворона, и, упираясь глазом в лицо зятя, - тонким голосом ехидно поёт:
- Стало быть - всё превосходно в Германии? А - в кармане?
И хохочет, подпрыгивая на стуле. Ольгуньке тоже весело, она хлопает в ладоши, роняя ложку под стол, мать щёлкает её по затылку и кричит:
- Подними, дрянь!
Девочка плачет, тихо и жалобно, отец, прижав её к себе, оглядывается: уже сумерки, час, когда тёмное и светлое, встретясь, сливаются в серую муть. Где-то поют холостяки, доносится назойливый звук гармонии, а вокруг Павла, точно летучие мыши, вьются слова тестя:
- Нет, вы не о Германии, а о кармане помечтайте, я вас прошу! Женились - так уж вы о кармане, пожалуйста, да-а! Уж если дети посыпались - устройте для них прочное отечество, а оно - на кармане, на тугом, строится, да, да!
Маков, укачивая задремавшую дочь, думает о тесте: четыре года тому назад он знал Валька другим человеком, помнит, как на митинге в кирпичных сараях сапожник, смахивая с глаз мелкие слёзы, кричал:
- Ребята! Жалко вас - ну, всё равно! Ходи прямо! Бодро ходи! Вот - мы себя жалели, жили, как приказано, - оттерпели за вас, - вам теперь страдать, за детей ваших...
И ему, Павлу, сапожник сказал однажды:
- Гляжу я, брат, на тебя, слушаю, жалею, что не сын у меня, а дочь! Эх, вот бы мне такого сына...
Но с того времени, как городские патриоты вышибли Вальку правый глаз, старик круто повернул назад.
"Он не один перевернулся", - грустно думает Павел.
Жена резкими движениями собирает со стола грязную посуду, гремят тарелки, падают ложки, и она кричит:
- Подними! Знаешь, что мне наклоняться трудно.
- Не-ет, вы политику оставьте иностранным державам, а сами семейным дельцем займитесь!
Маков несёт в дом заснувшую дочь, скрипят ступени крыльца, и, в тон им, скрипит жена:
- Кабы не глупости эти...
- Да, да, да! - стучит деревянный голос тестя.
Из-за чёрных деревьев поднимается в небо красноватый шар луны; Павел Маков сидит на ступенях крыльца, рядом с женою, гладит волосы её и почти шёпотом говорит ей:
- Если случится, посадят меня в тюрьму - товарищи тебе помогут...
- Как же, дожидайся! - фыркает Даша.
- Нам всем - необходимо стремиться к организации...
- Стремись. А на что женился?
В голове и груди его сверкают дорогие ему мысли, он не слышит тоскливых возражений Даши, она не слушает его.
- Не говори ты мне чепухи своей! Ты, бывало, до ста рублей приносил в месяц, а теперь - что?
- Это не моя вина, тут общие условия...
- А ты плюнь на условия... брось товарищей и работай...
Она желает говорить ласково, убедительно, но - устала за день, и ей хочется спать. Четвёртый год тянутся эти разговоры, ничего не изменяя, она жалеет мужа, боится за него, он почти такой же добрый и глупый, каким был всегда, и такой же упрямый. Она знает, что не одолеть ей этого упрямства, и всё круче в груди у неё скипается страх за себя, за дочь. Жалость к мужу растёт, становясь угнетающей, но, не находя слов, в которых могла бы выразиться, перекипает в злобу.
А он смотрит, как по двору ползёт к его ногам тень рябины, простираются, жадно вздрагивая, бесчисленные острые пальцы, и, уходя всё дальше в будущее, таинственно сообщает жене:
- Видишь вот: уже во Франции...
- Отстань! - угрюмо останавливает она и, закинув голову к небу, почти кричит придавленным голосом: - Ведь не дожить, - ведь дети...
Он молчит, сброшенный с отдалённых, светлых высот на маленький двор, в тесный круг каких-то кривых клетушек.
Ей хочется плакать, но раздражение сушит слёзы, и только в горле у неё клокочет, когда, тяжело встав на ноги, она говорит:
- Я - спать. А ты, чай, к товарищам?..
- Да, - не сразу отвечает он.
Уходя, она громко ворчит:
- Хоть бы переловили скорее вас, окаянных, - один конец! Может, умнее станете...
Луна уже высоко, и тени короче. Лают собаки.
И распутная баба Фенька Луковица орёт где-то на огородах пьяным, рыдающим голосом:
Мил-лай мой по Волге плавал...
У-утонул, паршивый дьявол...
Иногда такие беседы разрешались бурно: Даша кричала, задыхаясь от злого возбуждения, взмахивала руками, её большие груди нехорошо тряслись под грязной кофтой, - Павлу было тошно смотреть на неё в такие минуты, и, молча отмахивая от себя обидные, грубые слова, он недоуменно думал:
"Как же это я не видел, что она такая?"
И вот, после одной из таких сцен, с ним случилось то, что раздвоило ему душу и уже более года мучило фальшью, которой он стыдился, но - не мог устранить её.
Как-то, в субботу, он принёс мало денег, и это взорвало жену: она швырнула деньги на пол и заорала на него, а когда он, возмущаясь, сказал решительно и строго: "Молчать!" - она, толкнув его к двери, бешено крикнула:
- Вон, нищий! Дом - тятенькин, мой дом! А ты - проходимец, в тюрьме твоё место, - вон!
1 2 3 4 5 6 7