- Кончили в шесть минут! Да - моё имя - Михайло Антонов, а фамилия Ромась. Так.
Он ушёл не оглядываясь, твёрдо ставя ноги, легко неся тяжёлое, богатырски литое тело.
Через два дня я поплыл в Красновидово.
Волга только что вскрылась, сверху, по мутной воде, тянутся, покачиваясь, серые, рыхлые льдины, дощаник перегоняет их, и они трутся о борта, поскрипывая, рассыпаясь от ударов острыми кристаллами. Играет верховый ветер, загоняя на берег волну, ослепительно сверкает солнце, отражаясь яркобелыми пучками от синевато-стеклянных боков льдин. Дощаник, тяжело нагруженный бочками, мешками, ящиками, идёт под парусом, - на руле молодой мужик Панков, щеголевато одетый в пиджак дублёной овчины, вышитый на груди разноцветным шнурком.
Лицо у него - спокойное, глаза холодные, он молчалив и мало похож на мужика. На носу дощаника, растопырив ноги, стоит с багром в руках батрак Панкова, Кукушкин, растрёпанный мужичонка в рваном армяке, подпоясанном верёвкой, в измятой поповской шляпе, лицо у него в синяках и ссадинах. Расталкивая льдины длинным багром, он презрительно ругается:
- Сторонись... Куда лезешь...
Я сижу рядом с Ромасём под парусом на ящиках, он тихо говорит мне:
- Мужики меня не любят, особенно - богатые! Нелюбовь эту придётся и вам испытать на себе.
Кукушкин, положив багор поперёк бортов, под ноги себе, говорит с восхищением, обратив к нам изувеченное лицо:
- Особо тебя, Антоныч, поп не любит...
- Это верно, - подтверждает Панков.
- Ты ему, псу рябому, кость в горле!
- Но есть и друзья у меня, - будут и у вас, - слышу я голос Хохла.
Холодно. Мартовское солнце ещё плохо греет. На берегу качаются тёмные ветви голых деревьев, кое-где в щелях и под кустами горного берега лежит снег кусками бархата. Всюду на реке - льдины, точно пасётся стадо овец. Я чувствую себя, как во сне.
Кукушкин, затискивая в трубку табак, философствует:
- Положим, ты попу не жена, однако, по должности своей, он обязался любить всякую тварь, как написано в книгах.
- Кто это тебя избил? - спрашивает Ромась, усмехаясь.
- Так, какие-то тёмных должностей люди, наверно - жулики, презрительно говорит Кукушкин. И - с гордостью: - Нет, меня, однова, антиллеристы били, это - действительно! Даже и понять нельзя - как я жив остался.
- За что били? - спрашивает Панков.
- Вчера? Али - антиллеристы?
- Ну - вчера?
- Да - разве можно понять, за что бьют? Народ у нас вроде козла, чуть что - сейчас и бодается! Должностью своей считают это - драку!
- Я думаю, - говорит Ромась, - за язык бьют тебя, говоришь ты неосторожно...
- Пожалуй, так! Человек я любопытного характера, навык обо всём спрашивать. Для меня - радость, коли новенькое что услышу.
Нос дощаника сильно ткнулся о льдину, по борту злобно шаркнуло. Кукушкин, покачнувшись, схватил багор. Панков с упрёком говорит:
- А ты гляди на дело, Степан!
- А ты меня не разговаривай! - отпихивая льдины, бормочет Кукушкин. Не могу я за один раз и должность мою исполнять и беседу вести с тобой...
Они беззлобно спорят, а Ромась говорит мне:
- Земля здесь хуже, чем у нас, на Украине, а люди - лучше. Очень способный народ!
Я слушаю его внимательно и верю ему. Мне нравится его спокойствие и ровная речь, простая, веская. Чувствуется, что этот человек знает много и что у него есть своя мера людей. Мне особенно приятно, что он не спрашивает - почему я стрелялся? Всякий другой, на его месте, давно бы уже спросил, а мне так надоел этот вопрос. И - трудно ответить. Чорт знает, почему я решил убить себя. Хохлу я, наверное, отвечал бы длинно и глупо. Да мне и вообще не хочется вспоминать об этом, - на Волге так хорошо, свободно, светло.
Дощаник плывёт под берегом, влево широко размахнулась река, вторгаясь на песчаный берег луговой стороны. Видишь, как прибывает вода, заплёскивая и качая прибрежные кусты, а встречу ей по ложбинам и щелям земли шумно катятся светлые потоки вешних вод. Улыбается солнце, желтоносые грачи блестят в его лучах чёрной сталью оперения, хлопотливо каркают, строя гнёзда. На припёке трогательно пробивается из земли к солнцу яркозелёная щетинка травы. Телу - холодно, а в душе - тихая радость и тоже возникают нежные ростки светлых надежд. Очень уютно весною на земле.
К полудню доплыли до Красновидова; на высокой, круто срезанной горе стоит голубоглазая церковь, от неё, гуськом, тянутся по краю горы хорошие, крепкие избы, блестя жёлтым тёсом крыш и парчовыми покровами соломы. Просто и красиво.
Сколько раз любовался я этим селом, проезжая мимо его на пароходах.
Когда, вместе с Кукушкиным, я начал разгружать дощаник, Ромась, подавая мне с борта мешки, сказал:
- Однако - сила у вас есть!
И, не глядя на меня, спросил:
- А грудь - не болит?
- Нимало.
Я был очень тронут деликатностью его вопроса, - мне особенно не хотелось, чтоб мужики знали о моей попытке убить себя.
- Силёнка - имеется, можно сказать - свыше должности, - болтал Кукушкин. - Какой губернии, молодчик? Нижегородской? Водохлёбами дразнят вас. А ещё - "Чаи, примечай, отколе чайки летят" - это тоже про вас сложено.
С горы, по съезду, по размякшей глине, среди множества серебром сверкающих ручьёв, широко шагал, скользя и покачиваясь, длинный, сухощавый мужик, босый, в одной рубахе и портах, с курчавой бородою, в густой шапке рыжеватых волос.
Подойдя к берегу, он сказал звучно и ласково:
- С приездом.
Оглянулся, поднял толстую жердь, другую, положил их концами на борта и, легко прыгнув в дощаник, скомандовал:
- Упрись ногами в концы жердей, чтоб не съехали с борта, и принимай бочки. Парень, иди сюда, помогай.
Он был картинно красив и, видимо, очень силён. На румяном лице его, с прямым, большим носом, строго сияли голубоватые глаза.
- Простудишься, Изот, - сказал Ромась.
- Я-то? Не бойся.
Выкатили бочку керосина на берег. Изот, смерив меня глазами, спросил:
- Приказчик?
- Поборись с ним, - предложил Кукушкин.
- А тебе опять рожу испортили?
- Что с ними сделаешь?
- С кем это?
- А - которые бьют...
- Эх ты! - сказал Изот, вздохнув, и обратился к Ромасю: - Телеги сейчас спустятся. Я вас издали увидал, - плывут. Хорошо плыли. Ты - иди, Антоныч, я послежу тут.
Было видно, что человек этот относился к Ромасю дружески и заботливо, даже - покровительственно, хотя Ромась был старше его лет на десять.
Через полчаса я сидел в чистой и уютной комнате новенькой избы, стены её ещё не утратили запаха смолы и пакли. Бойкая, остроглазая баба накрывала стол для обеда. Хохол выбирал книги из чемодана, ставя их на полку у печки.
- Ваша комната на чердаке, - сказал он.
Из окна чердака видна часть села, овраг против нашей избы, в нём крыши бань, среди кустов. За оврагом - сады и чёрные поля; мягкими увалами они уходили к синему гребню леса, не горизонте. Верхом на коньке крыши бани сидел синий мужик, держа в руке топор, а другую руку прислонил ко лбу, глядя на Волгу, вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34