..
Я был искренне тронут. Выйдя из тюрьмы, взял медали и отдал их в Нижегородский музей.
...В солдаты меня не взяли; толстый, веселый доктор, несколько похожий на мясника, распоряжаясь точно боец быков на бойне, сказал, осмотрев меня:
- Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом - расширена вена на ноге. Не годен!
Это крайне огорчило меня.
Не задолго до призыва я познакомился с офицером-топографом - Паскиным или Пасхаловым, не помню.
Участник боя под Кушкой, он интересно рисовал жизнь на границе Афганистана и весною должен был отправиться на Памир, работать по определению границ России. Высокий, жилистый, нервозный, он очень искусно писал маслом, - маленькие, забавные картинки военного быта в духе Федотова. Я чувствовал в нем что-то не слаженное, противоречивое, то, что именуют "ненормальным". Он уговаривал меня:
- Поступайте в топографическую команду, я возьму вас на Памиры! Вы увидите самое прекрасное на земле - пустыню. Горы, - это хаос, пустыня гармония!
И прищурив большие, серые, странно блуждающие глаза, понижая до шопота мягкий, ласкающий голос, он таинственно жужжал о красоте пустыни, а я слушал, и меня, до немоты, изумляло: как можно столь обаятельно говорить о пустоте, о бескрайных песках, непоколебимом молчании, о зное и мучениях жажды?
- Ничего не значит, - сказал он, узнав, что меня не взяли в солдаты. Пишите заявление, что желаете поступить добровольцем в команду топографов и обязуетесь сдать требуемые экзамены, - я вам все устрою.
Заявление написано, подано; с трепетом жду результата. Через несколько дней Пасхалов смущенно сказал мне:
- Оказывается, - вы политически неблагонадежны; тут ничего нельзя сделать.
И, опустив глаза, он тихо добавил:
- Жаль, что вы скрыли от меня это обстоятельство!
Я сказал, что для меня это "обстоятельство" тоже новость, но он, кажется, не поверил мне. Скоро он уехал из города, а на святках я прочитал в Московской газете, что этот человек зарезался бритвой в бане.
...Жизнь моя шла путанно и трудно. Я работал в складе пива, перекатывал в сыром подвале бочки с места на место, мыл и купорил бутылки. Это занимало весь мой день. Поступил в контору водочного завода, но в первый же день службы на меня бросилась борзая собака жены управляющего завода, - я убил собаку ударом кулака по длинному черепу, и меня тотчас прогнали.
Однажды в тяжелый день, я решил, наконец, показать мою поэму В. Г. Короленко. Трое суток играла снежная буря, улицы были загромождены сугробами, крыши домов - в пышных шапках снега, скворешни - в серебряных чепчиках, стекла окон затянуты кружевами, а в белесом небе сияло, ослепляя, жгуче холодное солнце.
Владимир Галактионович жил на окраине города во втором этаже деревянного дома. На панели, перед крыльцом, умело работал широкой лопатой коренастый человек в меховой шапке странной формы, с наушниками, в коротком, - по колени - плохо сшитом тулупчике, в тяжелых вятских валенках.
Я полез сквозь сугроб на крыльцо.
- Вам кого?
- Короленко.
- Это я.
Из густой, курчавой бороды, богато украшенной инеем, на меня смотрели карие хорошие глаза. Я не узнал его; встретив на улице, я не видел его лица. Опираясь на лопату, он молча выслушал мои объяснения, причины визита, потом прищурился, вспоминая.
- Знакомая фамилия. Это не о вас ли писал мне, года два тому назад, некто Ромась, Михайло Антонов? Так!
Входя на лестницу, он спросил:
- Не холодно вам? Очень легко одеты.
И - не громко, как будто беседуя сам с собою:
- Упрямый мужик Ромась! Умный хохол. Где он теперь? В Вятке? Ага...
В маленькой, угловой комнатке, окнами в сад, тесно заставленной двумя рабочими конторками, шкафами книг и тремя стульями, он, отирая платком мокрую бороду и перелистывая мою толстую рукопись, говорил:
- Почитаем! Странный у вас почерк, с виду - простой, четкий, а читается трудно.
Рукопись лежала на коленях у него, он искоса поглядывал на ее страницы, на меня - мне было неловко.
- Тут у вас написано - "зизгаг", это... очевидно, описка, такого слова нет, есть - зигзаг...
Маленькая пауза перед словом "описка" дала мне понять, что В. Г. Короленко - человек, умеющий щадить самолюбие ближнего.
- Ромась писал мне, что мужики пытались порохом взорвать его, а потом подожгли, - да? Вы жили с ним в это время?
Он говорил и перелистывал рукопись.
- Иностранные слова надо употреблять только в случаях совершенной неизбежности, вообще же лучше избегать их. Русский язык достаточно богат, он обладает всеми средствами для выражения самых тонких ощущений и оттенков мысли.
Это он говорил, между прочим, все расспрашивая о Ромасе, о деревне.
- Какое суровое лицо у вас! - неожиданно сказал он и, улыбаясь, спросил: - Трудно живется?
Его мягкая речь значительно отличалась от грубоватого окающего волжского говора, но я видел в нем странное сходство с волжским лоцманом, оно было не только в его плотной, широкогрудой фигуре и зорком взгляде умных глаз, но и в благодушном спокойствии, которое так свойственно людям, наблюдающим жизнь, как движение по извилистому руслу реки среди скрытых мелей и камней.
- Вы часто допускаете грубые слова, - должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это - бывает.
Я сказал, что - знаю: грубость свойственна мне, но у меня не было ни времени обогатить себя мягкими словами и чувствами, ни места, где бы я мог сделать это.
Внимательно взглянув на меня, он продолжал ласково:
- Вы пишите: "Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так"... Раз - так, - не годится. Это - неловкий, некрасивый оборот речи. Раз так, раз этак, - вы слышите?
Я впервые слышал все это и хорошо чувствовал правду его замечаний.
Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит "орлом" на развалинах храма.
- Место мало подходящее для такой позы и она не столько величественна, как неприлична, - сказал Короленко улыбаясь. Вот он нашел еще "описку", еще и еще. Я был раздавлен обилием их и, должно быть, покраснел, как раскаленный уголь. Заметив мое состояние, Короленко, смеясь, рассказал мне о каких-то ошибках Глеба Успенского; это было великодушно, а я уже ничего не слушал и не понимал, желая только одного - бежать от срама... Известно, что литераторы и актеры самолюбивы, как пуделя.
Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа.
Я видел какого-то особенного писателя: он ничем не похож на расшатанного и сердечно милого Каронина, не говоря о смешном Старостине. В нем нет ничего общего с угрюмым Сведенцовым-Ивановичем, автором тяжеловесных рассказов, который говорил мне:
- Рассказ должен ударить читателя по душе, как палкой, чтобы читатель чувствовал, какой он скот!
В этих словах было нечто сродное моему настроению. Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов, и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство - не легкое дело.
1 2 3 4 5 6 7 8
Я был искренне тронут. Выйдя из тюрьмы, взял медали и отдал их в Нижегородский музей.
...В солдаты меня не взяли; толстый, веселый доктор, несколько похожий на мясника, распоряжаясь точно боец быков на бойне, сказал, осмотрев меня:
- Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом - расширена вена на ноге. Не годен!
Это крайне огорчило меня.
Не задолго до призыва я познакомился с офицером-топографом - Паскиным или Пасхаловым, не помню.
Участник боя под Кушкой, он интересно рисовал жизнь на границе Афганистана и весною должен был отправиться на Памир, работать по определению границ России. Высокий, жилистый, нервозный, он очень искусно писал маслом, - маленькие, забавные картинки военного быта в духе Федотова. Я чувствовал в нем что-то не слаженное, противоречивое, то, что именуют "ненормальным". Он уговаривал меня:
- Поступайте в топографическую команду, я возьму вас на Памиры! Вы увидите самое прекрасное на земле - пустыню. Горы, - это хаос, пустыня гармония!
И прищурив большие, серые, странно блуждающие глаза, понижая до шопота мягкий, ласкающий голос, он таинственно жужжал о красоте пустыни, а я слушал, и меня, до немоты, изумляло: как можно столь обаятельно говорить о пустоте, о бескрайных песках, непоколебимом молчании, о зное и мучениях жажды?
- Ничего не значит, - сказал он, узнав, что меня не взяли в солдаты. Пишите заявление, что желаете поступить добровольцем в команду топографов и обязуетесь сдать требуемые экзамены, - я вам все устрою.
Заявление написано, подано; с трепетом жду результата. Через несколько дней Пасхалов смущенно сказал мне:
- Оказывается, - вы политически неблагонадежны; тут ничего нельзя сделать.
И, опустив глаза, он тихо добавил:
- Жаль, что вы скрыли от меня это обстоятельство!
Я сказал, что для меня это "обстоятельство" тоже новость, но он, кажется, не поверил мне. Скоро он уехал из города, а на святках я прочитал в Московской газете, что этот человек зарезался бритвой в бане.
...Жизнь моя шла путанно и трудно. Я работал в складе пива, перекатывал в сыром подвале бочки с места на место, мыл и купорил бутылки. Это занимало весь мой день. Поступил в контору водочного завода, но в первый же день службы на меня бросилась борзая собака жены управляющего завода, - я убил собаку ударом кулака по длинному черепу, и меня тотчас прогнали.
Однажды в тяжелый день, я решил, наконец, показать мою поэму В. Г. Короленко. Трое суток играла снежная буря, улицы были загромождены сугробами, крыши домов - в пышных шапках снега, скворешни - в серебряных чепчиках, стекла окон затянуты кружевами, а в белесом небе сияло, ослепляя, жгуче холодное солнце.
Владимир Галактионович жил на окраине города во втором этаже деревянного дома. На панели, перед крыльцом, умело работал широкой лопатой коренастый человек в меховой шапке странной формы, с наушниками, в коротком, - по колени - плохо сшитом тулупчике, в тяжелых вятских валенках.
Я полез сквозь сугроб на крыльцо.
- Вам кого?
- Короленко.
- Это я.
Из густой, курчавой бороды, богато украшенной инеем, на меня смотрели карие хорошие глаза. Я не узнал его; встретив на улице, я не видел его лица. Опираясь на лопату, он молча выслушал мои объяснения, причины визита, потом прищурился, вспоминая.
- Знакомая фамилия. Это не о вас ли писал мне, года два тому назад, некто Ромась, Михайло Антонов? Так!
Входя на лестницу, он спросил:
- Не холодно вам? Очень легко одеты.
И - не громко, как будто беседуя сам с собою:
- Упрямый мужик Ромась! Умный хохол. Где он теперь? В Вятке? Ага...
В маленькой, угловой комнатке, окнами в сад, тесно заставленной двумя рабочими конторками, шкафами книг и тремя стульями, он, отирая платком мокрую бороду и перелистывая мою толстую рукопись, говорил:
- Почитаем! Странный у вас почерк, с виду - простой, четкий, а читается трудно.
Рукопись лежала на коленях у него, он искоса поглядывал на ее страницы, на меня - мне было неловко.
- Тут у вас написано - "зизгаг", это... очевидно, описка, такого слова нет, есть - зигзаг...
Маленькая пауза перед словом "описка" дала мне понять, что В. Г. Короленко - человек, умеющий щадить самолюбие ближнего.
- Ромась писал мне, что мужики пытались порохом взорвать его, а потом подожгли, - да? Вы жили с ним в это время?
Он говорил и перелистывал рукопись.
- Иностранные слова надо употреблять только в случаях совершенной неизбежности, вообще же лучше избегать их. Русский язык достаточно богат, он обладает всеми средствами для выражения самых тонких ощущений и оттенков мысли.
Это он говорил, между прочим, все расспрашивая о Ромасе, о деревне.
- Какое суровое лицо у вас! - неожиданно сказал он и, улыбаясь, спросил: - Трудно живется?
Его мягкая речь значительно отличалась от грубоватого окающего волжского говора, но я видел в нем странное сходство с волжским лоцманом, оно было не только в его плотной, широкогрудой фигуре и зорком взгляде умных глаз, но и в благодушном спокойствии, которое так свойственно людям, наблюдающим жизнь, как движение по извилистому руслу реки среди скрытых мелей и камней.
- Вы часто допускаете грубые слова, - должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это - бывает.
Я сказал, что - знаю: грубость свойственна мне, но у меня не было ни времени обогатить себя мягкими словами и чувствами, ни места, где бы я мог сделать это.
Внимательно взглянув на меня, он продолжал ласково:
- Вы пишите: "Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так"... Раз - так, - не годится. Это - неловкий, некрасивый оборот речи. Раз так, раз этак, - вы слышите?
Я впервые слышал все это и хорошо чувствовал правду его замечаний.
Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит "орлом" на развалинах храма.
- Место мало подходящее для такой позы и она не столько величественна, как неприлична, - сказал Короленко улыбаясь. Вот он нашел еще "описку", еще и еще. Я был раздавлен обилием их и, должно быть, покраснел, как раскаленный уголь. Заметив мое состояние, Короленко, смеясь, рассказал мне о каких-то ошибках Глеба Успенского; это было великодушно, а я уже ничего не слушал и не понимал, желая только одного - бежать от срама... Известно, что литераторы и актеры самолюбивы, как пуделя.
Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа.
Я видел какого-то особенного писателя: он ничем не похож на расшатанного и сердечно милого Каронина, не говоря о смешном Старостине. В нем нет ничего общего с угрюмым Сведенцовым-Ивановичем, автором тяжеловесных рассказов, который говорил мне:
- Рассказ должен ударить читателя по душе, как палкой, чтобы читатель чувствовал, какой он скот!
В этих словах было нечто сродное моему настроению. Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов, и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство - не легкое дело.
1 2 3 4 5 6 7 8