Памфилий принял мгновенно.
Короче говоря, если бы живопись можно было описать словами — она была бы не нужна.
Среди хаоса взбесившихся вещей, стряхнув с себя все, сделанное руками, все, достигнутое человеком и его искусством, скинув чулки, туфли, платье и кружевное белье, на голом трехступенчатом, щербатом от старости подиуме, спиной к зрителю сидела рослая обнаженная женщина, и синие сумерки из холодного окна освещали ее розовое тело и золотые венецианские волосы, а с левой стороны холста сам художник в халате, накинутом поверх костюма, сощурившись, поднимал кисть, прицеливаясь к единственному, что стоит назвать словом «красота». Вот что было на этой картине.
Просто сначала поражал сам предмет изображения, начисто выпадавший из нормальных для того времени сюжетов. Всякие там поля с травой или с рожью и бригадир с медалью и блокнотом, смотрящий вдаль, и еще были пионеры на лугу, которые тоже смотрели вдаль, все смотрели вдаль, и поэтому никто не замечал пошлости.
Цвет картины здесь равнялся цвету предметов, заполнивших холст. А это не одно и тоже. Разница между музыкой краски и суммой красочных предметов такая же, как между стихотворением и поэзией, как между хорошей музыкой и громкой. Колорита в картине не было. А картина жила. Так тоже бывает, и тогда это чудо. Картина жила коричневатым, прозрачно струящимся тоном. Он светился и мерцал, сгущался в бронзу, в розовое тело, в кружева, и при взгляде на живопись хотелось сделать глотательное движение и хотелось потрогать.
Когда Гошка немного опомнился и стал понимать окружающее, он вдруг заметил, что, кроме него, Николая Васильевича и высокой дипломницы, в комнате есть еще кто-то. Какая-то женщина в шерстяном платье вошла в мастерскую, остановилась и повернула ко всем лицо спокойно-ироничное.
И Гошка сразу понял — это она, та самая, которая в картине.
— Познакомьтесь, — сказал Николай Васильевич. — Моя жена Алиса Сергеевна.
Почему, когда мы видим красивую женщину, нам хочется жить? Разочарование иногда наступает только при близком знакомстве, когда она уже не только красивая женщина, а еще и человек, характер, родственники ее, образование и какую она там еду любит. И потом они так быстро стареют — это конкретные женщины. Конечно, Гошка, как и все, духовные ценности ставил выше физических. Только все почему-то бросят к чертям любой умный разговор, если скажут, что в соседней комнате сидит красивая женщина и на это разрешается посмотреть. Дело в том, что красота — это Вселенная в первом лице.
У человека неистовые желания. Человеку нужен весь мир. А так как это нужно каждому, то где набрать вселенных, чтобы каждому по штуке? Вот и ищет один человек другого, чтобы найти в нем весь мир или хотя бы его малую модель.
Все застонало в Гошке, когда он увидел ее, увидел, как она движется, как откидывает за уши золотистые тициановские свои волосы. «Ну что ж, — подумал он. — Побуду сколько можно в этом доме, сколько вынесу — шутить этим нельзя, — потом уйду с молитвой за этого человека, за Николая Васильевича Прохорова.
Добро все равно побеждает. Это же ясно, — думал Гошка, уходя из этого дома, где ему мимоходом подарили Благушу, Возрождение, встречу с Афродитой и его самого. — Добро побеждает, — думал Гошка, — это же ясно. Если мы победили фашизм — значит, добро побеждает. И одна задача для тех, кто понимает это, одна мысль, одна страсть — сделать так, чтобы красота добывалась меньшей кровью.
Когда поймут, что счастье самая рентабельная вещь на свете, что оно окупается сторицей, тогда главной заботой станет помогать, а не отбирать, дарить, а не давить, и мотивом действий станет не право сильного, а обязанность сильного.
Эх, братцы, — думал Гошка, — если бы я был царем земного шара, я бы издал один закон и отменил все остальные. Я бы приказал под страхом изгнания на Луну всем без исключения — и старикам, и детям, и министрам, и землекопам, и женщинам, и художникам, я бы приказал всем людям без исключения заниматься одним — единственным делом — делать друг другу подарки. Ну и зажили бы мы тогда! Мы бы тогда жили всю жизнь, а помирали только от нежности».
Так думал Памфилий этой ночью, когда снежинки плясали под фонарями, а на белых тротуарах кружились их светлые тени. И этой ночью ему приснился сон.
Только когда Памфилию приснился этот сон, до него наконец дошло, кто он такой.
Надо же быть таким дураком?
Ему и раньше снились сны, и когда он просыпался, он помнил обрывки. Иногда ему даже во сне приходило в голову проснуться, и он просыпался, и ему нравилось то, что он увидел, но, полежав в темноте и трезвея, он помаленьку понимал две вещи. Первая — что это сон, следовательно, чушь, а вторая — ему так лень было вставать, что он тут же засыпал с мыслью обдумать все это завтра. Но наутро оставались одни обломки и странная горечь, как после удачно не состоявшегося свиданья, когда чувствуешь для себя опасность любви и, стало быть, полной перемены жизни, а большей частью перемены-то как раз не хочешь.
Нужно было полностью не доверять себе, быть идиотом, чтобы не понять, кто ты такой и что с тобой происходит в жизни, не ухватиться сразу, потерять столько лет на поиски себя. А может быть, и правильно, что не хватался сразу, может быть, что-то зрело в нем, и он чувствовал, что это еще не потолок, что он может больше. Видимо, что-то там в душе переполнилось, завершилась какая-то работа, и Гошка увидел этот сон.
Это был сон о прочитанном вслух рассказе.
Не картины жизни увидел Гошка — реальные или искаженные, — а услышал рассказ. Он видел во сне напечатанный текст, и текст звучал, одновременно он видел картины совершенно реальной жизни, и они почему-то состояли из бука и захватывающего полета, и он плакал во сне (так он думал), а когда проснулся, досмотрев, — оказалось, что он смеется. Гошка помнил и видел все до единой буквы и слышал все до единой картины.
Он в полусне дотянулся до бумаги — это была старая школьная тетрадь но арифметике, где на первой странице под решением задачи стояла косая красная отметка «хор». Хор запел у него в душе, и он не раздумывая начал подряд записывать слово за словом то, что диктовалось изнутри, хотя теперь наяву это уже не было обычным диктантом. Потому что диктант — это репродукция, запись готового, а он просто буквами рисовал происходящее, и оно заново возникало на бумаге.
Он зажег свет, чтобы писать, и тут же потерял первые фразы. Пришлось погасить лампу, и он стал писать при взлетающем свете уличных фонарей. Он писал до утра и утром, он не решался сменить позу — у него уже был опыт с лампой. Близко к финалу он начал дрожать от усталости и голода, но продолжал писать, хотя и чувствовал, что кое-где комкает строки, начинает выполнять домашнее задание и его тянет на зевоту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Короче говоря, если бы живопись можно было описать словами — она была бы не нужна.
Среди хаоса взбесившихся вещей, стряхнув с себя все, сделанное руками, все, достигнутое человеком и его искусством, скинув чулки, туфли, платье и кружевное белье, на голом трехступенчатом, щербатом от старости подиуме, спиной к зрителю сидела рослая обнаженная женщина, и синие сумерки из холодного окна освещали ее розовое тело и золотые венецианские волосы, а с левой стороны холста сам художник в халате, накинутом поверх костюма, сощурившись, поднимал кисть, прицеливаясь к единственному, что стоит назвать словом «красота». Вот что было на этой картине.
Просто сначала поражал сам предмет изображения, начисто выпадавший из нормальных для того времени сюжетов. Всякие там поля с травой или с рожью и бригадир с медалью и блокнотом, смотрящий вдаль, и еще были пионеры на лугу, которые тоже смотрели вдаль, все смотрели вдаль, и поэтому никто не замечал пошлости.
Цвет картины здесь равнялся цвету предметов, заполнивших холст. А это не одно и тоже. Разница между музыкой краски и суммой красочных предметов такая же, как между стихотворением и поэзией, как между хорошей музыкой и громкой. Колорита в картине не было. А картина жила. Так тоже бывает, и тогда это чудо. Картина жила коричневатым, прозрачно струящимся тоном. Он светился и мерцал, сгущался в бронзу, в розовое тело, в кружева, и при взгляде на живопись хотелось сделать глотательное движение и хотелось потрогать.
Когда Гошка немного опомнился и стал понимать окружающее, он вдруг заметил, что, кроме него, Николая Васильевича и высокой дипломницы, в комнате есть еще кто-то. Какая-то женщина в шерстяном платье вошла в мастерскую, остановилась и повернула ко всем лицо спокойно-ироничное.
И Гошка сразу понял — это она, та самая, которая в картине.
— Познакомьтесь, — сказал Николай Васильевич. — Моя жена Алиса Сергеевна.
Почему, когда мы видим красивую женщину, нам хочется жить? Разочарование иногда наступает только при близком знакомстве, когда она уже не только красивая женщина, а еще и человек, характер, родственники ее, образование и какую она там еду любит. И потом они так быстро стареют — это конкретные женщины. Конечно, Гошка, как и все, духовные ценности ставил выше физических. Только все почему-то бросят к чертям любой умный разговор, если скажут, что в соседней комнате сидит красивая женщина и на это разрешается посмотреть. Дело в том, что красота — это Вселенная в первом лице.
У человека неистовые желания. Человеку нужен весь мир. А так как это нужно каждому, то где набрать вселенных, чтобы каждому по штуке? Вот и ищет один человек другого, чтобы найти в нем весь мир или хотя бы его малую модель.
Все застонало в Гошке, когда он увидел ее, увидел, как она движется, как откидывает за уши золотистые тициановские свои волосы. «Ну что ж, — подумал он. — Побуду сколько можно в этом доме, сколько вынесу — шутить этим нельзя, — потом уйду с молитвой за этого человека, за Николая Васильевича Прохорова.
Добро все равно побеждает. Это же ясно, — думал Гошка, уходя из этого дома, где ему мимоходом подарили Благушу, Возрождение, встречу с Афродитой и его самого. — Добро побеждает, — думал Гошка, — это же ясно. Если мы победили фашизм — значит, добро побеждает. И одна задача для тех, кто понимает это, одна мысль, одна страсть — сделать так, чтобы красота добывалась меньшей кровью.
Когда поймут, что счастье самая рентабельная вещь на свете, что оно окупается сторицей, тогда главной заботой станет помогать, а не отбирать, дарить, а не давить, и мотивом действий станет не право сильного, а обязанность сильного.
Эх, братцы, — думал Гошка, — если бы я был царем земного шара, я бы издал один закон и отменил все остальные. Я бы приказал под страхом изгнания на Луну всем без исключения — и старикам, и детям, и министрам, и землекопам, и женщинам, и художникам, я бы приказал всем людям без исключения заниматься одним — единственным делом — делать друг другу подарки. Ну и зажили бы мы тогда! Мы бы тогда жили всю жизнь, а помирали только от нежности».
Так думал Памфилий этой ночью, когда снежинки плясали под фонарями, а на белых тротуарах кружились их светлые тени. И этой ночью ему приснился сон.
Только когда Памфилию приснился этот сон, до него наконец дошло, кто он такой.
Надо же быть таким дураком?
Ему и раньше снились сны, и когда он просыпался, он помнил обрывки. Иногда ему даже во сне приходило в голову проснуться, и он просыпался, и ему нравилось то, что он увидел, но, полежав в темноте и трезвея, он помаленьку понимал две вещи. Первая — что это сон, следовательно, чушь, а вторая — ему так лень было вставать, что он тут же засыпал с мыслью обдумать все это завтра. Но наутро оставались одни обломки и странная горечь, как после удачно не состоявшегося свиданья, когда чувствуешь для себя опасность любви и, стало быть, полной перемены жизни, а большей частью перемены-то как раз не хочешь.
Нужно было полностью не доверять себе, быть идиотом, чтобы не понять, кто ты такой и что с тобой происходит в жизни, не ухватиться сразу, потерять столько лет на поиски себя. А может быть, и правильно, что не хватался сразу, может быть, что-то зрело в нем, и он чувствовал, что это еще не потолок, что он может больше. Видимо, что-то там в душе переполнилось, завершилась какая-то работа, и Гошка увидел этот сон.
Это был сон о прочитанном вслух рассказе.
Не картины жизни увидел Гошка — реальные или искаженные, — а услышал рассказ. Он видел во сне напечатанный текст, и текст звучал, одновременно он видел картины совершенно реальной жизни, и они почему-то состояли из бука и захватывающего полета, и он плакал во сне (так он думал), а когда проснулся, досмотрев, — оказалось, что он смеется. Гошка помнил и видел все до единой буквы и слышал все до единой картины.
Он в полусне дотянулся до бумаги — это была старая школьная тетрадь но арифметике, где на первой странице под решением задачи стояла косая красная отметка «хор». Хор запел у него в душе, и он не раздумывая начал подряд записывать слово за словом то, что диктовалось изнутри, хотя теперь наяву это уже не было обычным диктантом. Потому что диктант — это репродукция, запись готового, а он просто буквами рисовал происходящее, и оно заново возникало на бумаге.
Он зажег свет, чтобы писать, и тут же потерял первые фразы. Пришлось погасить лампу, и он стал писать при взлетающем свете уличных фонарей. Он писал до утра и утром, он не решался сменить позу — у него уже был опыт с лампой. Близко к финалу он начал дрожать от усталости и голода, но продолжал писать, хотя и чувствовал, что кое-где комкает строки, начинает выполнять домашнее задание и его тянет на зевоту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34