А помнишь ли ты желтые дюны, где ты, юноша Лютобор, побратался с пленником и, взяв его имя, сделался Индульфом?
Да, но воспоминания бесцветны: бледные тени, пена и легкий след волны на песке. Настоящее, приливая ли, отступая ли в дни бездействия, размыло былое. Душа устает.
Индульф привык помнить солнце Италии костром в черном небе. И его воспоминания были темны, как в сумерках. Но помнил он много и ясно. Вот разрушенный Рим, отвратительный, как опаленная шкура жертвенного животного.
Могила. Бессмысленное скопление домов, дворцов, площадей; толпы изуродованных и безразличных к своим ранам статуй. Все отталкивало сухой пустотой, будто раскрытое кладбище черепов и костей вымерших животных.
На фронтонах, на стенах, на крышах росли деревья. Из щелей выпучивались коричневые мхи. На мостовых болезненная, робкая зелень рисовала прямоугольники и квадраты плит.
Ветер таскал известковую пыль, белую и мягкую, как с тела, пораженного сирийской проказой.
Жизнь ушла змеей, выскользнувшей из старой кожи. Редкие обитатели Рима, занятью мелочными заботами мелочных дней, слишком близко глядели в лицо умершего города, чтобы заметить гримасу великой развалины.
Земная власть, как крыса, очнувшаяся в заброшенной львиной берлоге, уползла в Равенну. Там, среди болот, под звон комариных стай, правители спрятались, только чтобы жить, чтобы избавиться от дурных снов, от воспоминаний, от мечты о невозможном.
Жизнь полна снов. Сны эти были событиями. Они утекли как вода. И все же за человеком тянется невидимая цепь крепче железной.
«Где твое невозможное, твое? — спрашивал тебя Индульф. — Ты хотел найти невозможное. Что ты нашел?»
Италия, твои города как умерший Рим. Зачем нужно возводить громады из камня! Они не умирают, как деревянные дома. Они хуже. За них цепляются, они передают проклятие от одного поколенья другому.
Убитые в сражениях? Таких было немного, счастливцев, удостоенных легкой смерти.
В первые весны италийской войны на полях еще вырастало немного хлеба из зерен, упавших осенью. Но они лежали наверху, и только части от них земля умела сообщить живительную силу. Потом пашни покрылись кустарником. Сейчас там деревья.
Италия жевала кору, траву. Желуди сделались роскошью. Влага покидала людские тела. Кожа, будто приклеенная, держалась прямо на костях. Сначала синие, как от кровоподтеков, лица чернели, будто обожженные смолой. Люди глядели, как безумные.
Они умирали без пищи. Умирали, найдя пищу. Завидев траву, они бросались, чтобы вырвать зелень из земли, падали на костяные руки и коченели.
Никто не хоронил италийцев. Хищные птицы из тех, что питаются падалью, не касались умерших. Их тела уже съедены голодом, и коршуну нечем было попользоваться. Сейчас в Италии пусто.
Это война, война, война! Это война, Индульф, это ее ищут люди, поклоняющиеся славе.
Серые боги войны живут под черным небом Италии. Пусть память бледна. Она обширна, как Теплые моря.
Первый год войны. Ты тогда был еще молод. Индульф. Великий Рим начался в Капуе, куда он вытянул руку дороги. Дорогу построил старый римлянин Аппий, и тридцать шесть поколений не могли ее сгрызть. Камень, жесткий, как жернов, разбивал лошадиные копыта.
Конница шла вдоль дороги мягкими тропами. Армия удалилась от моря. Велизарий боялся понтийских болот, обиталища ползучих гадов и смертельных болезней, порожденных дыханием змей.
Медленно струились конные. Медленно тянулась пехота на телегах, захваченных в Сицилии, в Калабрии, в Неаполе. Тогда в Италии было много людей, быков, лошадей.
Колеса трескуче ныли на толстых осях. Солдаты, утомившись бездельем, весело разминали ноги пробежкой.
Индульф презирал толпу, направившуюся на добычу. Нет, не лги себе. Тогда Индульф был горд успехами. С легкостью молодости он принимал от Велизария отличия и ласки — от его жены.
«Кто прославил молодость? — спрашивал Индульф. — Моя молодость была глупа и жестока. Отдели же настоящее от прошлого, иначе ты потеряешь себя».
Когда-то дороги к Риму еще были дорогами садов. В темной зелени лапчатых листьев висели гроздья, будто высеченные из камня. Мечта Севера. Ягоды вина.
Или же это было в другой год? Десять. Двенадцать. Восемнадцать лет войны. Можно ошибиться. В первый год войны Неаполь был взят через акведук. Зимой. В Италии нет настоящей зимы. Однако же виноградники были голы, когда войско шло через Кампанию. Не все ли равно когда, но так было.
Советник Велизария многоученый Прокопий искал общества Индульфа. На узких тропинках, которые разделяли лозы, ровные, подобно солдатам изготовившейся фаланги, головы всадников плыли над верхушками.
Нескольких кистей было достаточно, чтобы утолить голод и жажду. Лошади тоже хватали виноград, и сладкий сок падал с их губ.
Стаи серых дроздов, пьяных от сока, как люди, тарахтели в зарослях, дерзко глядя на всадников, которые мешали птицам наслаждаться жизнью. Это было, было. Но когда?..
Встречались люди в пеньковых хитонах, с грязными тряпками вместо шапки. Босые все, многие — в цепях. Коротенькими ножами они снимали урожай, бросая кисти в корзины, подвешенные к вьючным седлам на острых спинах ослов. Вялые, безразличные, они едва передвигались. Таких рабов Индульф еще не видал. Он знал империю по Палатию.
Чуть усмехаясь, Прокопий объяснял:
— По мнению умных людей старой империи, каждый заслуживает свое состояние. Низшие люди грубее животных, например лошади. Для них рабство — естественно. Судьба решает, как быть человеку. В нашей христианской империи святая церковь, обещая равно всем спасение души, не вмешивается в установленное от начала веков право одного человека быть рабом другого.
— Право? Право быть рабом? — переспрашивал Индульф, не улавливая двусмысленную тонкость рассуждения. — Я не могу быть рабом. Я убил бы или меня убили бы.
— Потому-то ты и свободен, — с еще более лукавой улыбкой пояснял ученый советник полководца.
Право. Свободен. Не свободен… Было интересно размышлять вместе с Прокопием. Индульф любил общество ученого, но не его самого.
Двигаясь, как отравленные, рабы снимали маслины, угольно-черные в серой листве, короткими серпами — бережливо как будто бы, а на деле кое-как — жали пшеницу, ячмень, копошились в сухих плетях гороха, бобов.
— У нас эти погибли бы сразу, — говорил Индульф Прокопию. — Я один сделаю больше, чем десять таких.
Смотрители вились над рабами, как ястреба над птичьим двором. Другие, смотрители над смотрителями, ездили верхом. У этих орудием служили тройчатый бич с железом на концах и копье с крючком, как у гуннов. Один раб был похож на другого, как овца на овцу в стаде, смотритель на смотрителя — как собаки в своре. Могло ли быть иначе, коль здесь это длилось сотнями поколений?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
Да, но воспоминания бесцветны: бледные тени, пена и легкий след волны на песке. Настоящее, приливая ли, отступая ли в дни бездействия, размыло былое. Душа устает.
Индульф привык помнить солнце Италии костром в черном небе. И его воспоминания были темны, как в сумерках. Но помнил он много и ясно. Вот разрушенный Рим, отвратительный, как опаленная шкура жертвенного животного.
Могила. Бессмысленное скопление домов, дворцов, площадей; толпы изуродованных и безразличных к своим ранам статуй. Все отталкивало сухой пустотой, будто раскрытое кладбище черепов и костей вымерших животных.
На фронтонах, на стенах, на крышах росли деревья. Из щелей выпучивались коричневые мхи. На мостовых болезненная, робкая зелень рисовала прямоугольники и квадраты плит.
Ветер таскал известковую пыль, белую и мягкую, как с тела, пораженного сирийской проказой.
Жизнь ушла змеей, выскользнувшей из старой кожи. Редкие обитатели Рима, занятью мелочными заботами мелочных дней, слишком близко глядели в лицо умершего города, чтобы заметить гримасу великой развалины.
Земная власть, как крыса, очнувшаяся в заброшенной львиной берлоге, уползла в Равенну. Там, среди болот, под звон комариных стай, правители спрятались, только чтобы жить, чтобы избавиться от дурных снов, от воспоминаний, от мечты о невозможном.
Жизнь полна снов. Сны эти были событиями. Они утекли как вода. И все же за человеком тянется невидимая цепь крепче железной.
«Где твое невозможное, твое? — спрашивал тебя Индульф. — Ты хотел найти невозможное. Что ты нашел?»
Италия, твои города как умерший Рим. Зачем нужно возводить громады из камня! Они не умирают, как деревянные дома. Они хуже. За них цепляются, они передают проклятие от одного поколенья другому.
Убитые в сражениях? Таких было немного, счастливцев, удостоенных легкой смерти.
В первые весны италийской войны на полях еще вырастало немного хлеба из зерен, упавших осенью. Но они лежали наверху, и только части от них земля умела сообщить живительную силу. Потом пашни покрылись кустарником. Сейчас там деревья.
Италия жевала кору, траву. Желуди сделались роскошью. Влага покидала людские тела. Кожа, будто приклеенная, держалась прямо на костях. Сначала синие, как от кровоподтеков, лица чернели, будто обожженные смолой. Люди глядели, как безумные.
Они умирали без пищи. Умирали, найдя пищу. Завидев траву, они бросались, чтобы вырвать зелень из земли, падали на костяные руки и коченели.
Никто не хоронил италийцев. Хищные птицы из тех, что питаются падалью, не касались умерших. Их тела уже съедены голодом, и коршуну нечем было попользоваться. Сейчас в Италии пусто.
Это война, война, война! Это война, Индульф, это ее ищут люди, поклоняющиеся славе.
Серые боги войны живут под черным небом Италии. Пусть память бледна. Она обширна, как Теплые моря.
Первый год войны. Ты тогда был еще молод. Индульф. Великий Рим начался в Капуе, куда он вытянул руку дороги. Дорогу построил старый римлянин Аппий, и тридцать шесть поколений не могли ее сгрызть. Камень, жесткий, как жернов, разбивал лошадиные копыта.
Конница шла вдоль дороги мягкими тропами. Армия удалилась от моря. Велизарий боялся понтийских болот, обиталища ползучих гадов и смертельных болезней, порожденных дыханием змей.
Медленно струились конные. Медленно тянулась пехота на телегах, захваченных в Сицилии, в Калабрии, в Неаполе. Тогда в Италии было много людей, быков, лошадей.
Колеса трескуче ныли на толстых осях. Солдаты, утомившись бездельем, весело разминали ноги пробежкой.
Индульф презирал толпу, направившуюся на добычу. Нет, не лги себе. Тогда Индульф был горд успехами. С легкостью молодости он принимал от Велизария отличия и ласки — от его жены.
«Кто прославил молодость? — спрашивал Индульф. — Моя молодость была глупа и жестока. Отдели же настоящее от прошлого, иначе ты потеряешь себя».
Когда-то дороги к Риму еще были дорогами садов. В темной зелени лапчатых листьев висели гроздья, будто высеченные из камня. Мечта Севера. Ягоды вина.
Или же это было в другой год? Десять. Двенадцать. Восемнадцать лет войны. Можно ошибиться. В первый год войны Неаполь был взят через акведук. Зимой. В Италии нет настоящей зимы. Однако же виноградники были голы, когда войско шло через Кампанию. Не все ли равно когда, но так было.
Советник Велизария многоученый Прокопий искал общества Индульфа. На узких тропинках, которые разделяли лозы, ровные, подобно солдатам изготовившейся фаланги, головы всадников плыли над верхушками.
Нескольких кистей было достаточно, чтобы утолить голод и жажду. Лошади тоже хватали виноград, и сладкий сок падал с их губ.
Стаи серых дроздов, пьяных от сока, как люди, тарахтели в зарослях, дерзко глядя на всадников, которые мешали птицам наслаждаться жизнью. Это было, было. Но когда?..
Встречались люди в пеньковых хитонах, с грязными тряпками вместо шапки. Босые все, многие — в цепях. Коротенькими ножами они снимали урожай, бросая кисти в корзины, подвешенные к вьючным седлам на острых спинах ослов. Вялые, безразличные, они едва передвигались. Таких рабов Индульф еще не видал. Он знал империю по Палатию.
Чуть усмехаясь, Прокопий объяснял:
— По мнению умных людей старой империи, каждый заслуживает свое состояние. Низшие люди грубее животных, например лошади. Для них рабство — естественно. Судьба решает, как быть человеку. В нашей христианской империи святая церковь, обещая равно всем спасение души, не вмешивается в установленное от начала веков право одного человека быть рабом другого.
— Право? Право быть рабом? — переспрашивал Индульф, не улавливая двусмысленную тонкость рассуждения. — Я не могу быть рабом. Я убил бы или меня убили бы.
— Потому-то ты и свободен, — с еще более лукавой улыбкой пояснял ученый советник полководца.
Право. Свободен. Не свободен… Было интересно размышлять вместе с Прокопием. Индульф любил общество ученого, но не его самого.
Двигаясь, как отравленные, рабы снимали маслины, угольно-черные в серой листве, короткими серпами — бережливо как будто бы, а на деле кое-как — жали пшеницу, ячмень, копошились в сухих плетях гороха, бобов.
— У нас эти погибли бы сразу, — говорил Индульф Прокопию. — Я один сделаю больше, чем десять таких.
Смотрители вились над рабами, как ястреба над птичьим двором. Другие, смотрители над смотрителями, ездили верхом. У этих орудием служили тройчатый бич с железом на концах и копье с крючком, как у гуннов. Один раб был похож на другого, как овца на овцу в стаде, смотритель на смотрителя — как собаки в своре. Могло ли быть иначе, коль здесь это длилось сотнями поколений?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132