Тот с шумом ударился о твердую почву, не оставив никакого отпечатка. Оглянувшись назад, Эрнандо не увидел на короткой упругой траве собственных следов. Они исчезли. Наверное, он превратился в призрак, бесцельно блуждающий по спящей, равнодушной земле. Равнины не подвластны человеческим усилиям. Человек не оставляет на них никаких следов: он идет, борется и умирает, проклиная предавших его богов, но равнины хранят свои тайны, и следов пройденного пути на них остается не больше, чем на поверхности моря.
– Золото, – пробормотал де Гузман и разразился сардоническим смехом.
С тех пор как погиб его конь, он успел пройти долгий путь. Если он не ошибся в выборе направления, то недалеко уже лагерь, и должны слышаться крики людей. Но он ничего не слышал. Он погиб. Неизвестно, в каком направлении двигаться дальше. Равнина хранила молчание. Его кости, пропитанные пшеницей, маслом и ветрами Старой Испании, истлеют в бескрайней пустыне вместе с костями чирикагуа, коня, койота и гремучей змеи.
"Я погиб".
Эта мысль не вызвала в нем благоговейного или сентиментального ужаса. Испания далеко. Земля Коканьи, словно покрытая дымкой мечты и золотистым блеском юных грез, была сейчас не более реальна, чем призрачный континент, потерявшийся в непроглядном тумане.
– Испанская кровь ничем не лучше какой-либо другой, – пробормотал он.
Да, кровь есть кровь, а он на своем веку видел океаны пролитой крови: испанской, английской, крови гугенотов, инков и ацтеков, королевской крови и пурпурной крови монтесум, стекающей по парапетам Теночтитлана, крови, реками текущей на площадях Кайамарки, под скользящими ногами обреченного Атагуальпы.
Но все существо де Гузмана кипело жаждой жизни, которая не имела ничего общего с разумом.
Де Гузман распознал этот слепой инстинкт и подчинился ему. Он многих лишил жизни, но свою страстно желал сохранить, хотя не имел никаких иллюзий насчет ценности своего существования. Он, как и все, знал себя насквозь и сейчас, облизывая губы, говорил себе: "Игра не стоит свеч. Мы, люди, находим рациональные объяснения слепому инстинкту самосохранения и строим легкие воздушные замки, чтобы знать, почему лучше жить, чем умереть в то время, как наш хваленый – но игнорируемый! – разум в каждой своей фазе отрицает жизнь! Но как же мы, цивилизованные люди, ненавидим наши "животные" инстинкты, как же мы их боимся! Точно так же, как мы ненавидим и боимся любого проявления вскормивших нас, непредсказуемых, бьющих ключом первобытных источников".
Он знал: собаки, обезьяны и даже слоны подчиняются инстинктам и живут только потому, что ими управляет инстинкт. Де Гузман придерживался однажды принятого решения: стремление человека к жизни не менее нелепо и беспричинно. Но, с отвращением думая о своем сходстве с существами, имеющими несчастье не быть созданными по образу и подобию Божества, он лелеял свою любимую иллюзию.
Конечно же, нами управляет лишь разум, даже когда этот разум говорит нам, что лучше умереть, чем жить! Не хваленый разум побуждает нас жить и убивать, чтобы жить, а слепой, необъяснимый животный инстинкт.
Эрнандо де Гузман не пытался обмануть себя верой в высший разум, иначе почему бы ему не прекратить мучительную борьбу и не приложить к голове дуло пистолета, тогда бы закончилось его земное существование, интерес к которому уже давно стал меньше, чем его боль.
– Матерь Божья, даже если я каким-нибудь чудом найду дорогу в лагерь Коронадо и даже если я в конце концов доберусь до Мехико или сказочной Квивиры... нет никакой причины полагать, что жизнь будет менее мрачной и более желанной, чем до того, как я поплелся на север в надежде найти Семь Золотых Городов.
– Золото, – снова пробормотал он, насмешливо скривив губы, и на его загорелом лице отчетливо проступил кривой шрам. – Золото мы ищем в смерти!
Но... этот слепой инстинкт побуждал его бороться за жизнь, бороться до последнего вздоха, жить, невзирая на адские условия, в которые он попадал, и всевозможные предательства по отношению к нему. Этот могучий человек горел желанием жить ничуть не меньше, чем в давно минувшей молодости, когда он сражался плечом к плечу с подлым предателем Кортесом и видел наряженные в перья орды Монтесумы, надвигающиеся, как волна, готовая поглотить бросившую ей вызов горстку храбрецов и забирающая их жизни.
– Жить! – твердо решил де Гузман, подняв кулак, костлявые суставы которого привыкли вынимать оружие, чтобы убивать людей. – Жить! Не для любви, не для выгоды, не из тщеславия или ради дела! – Он плюнул, потому что все эти благородные идеи были обрывками тумана, призраками, которые люда вызывают, чтобы объяснить необъяснимое. Жить, потому что слепое, темное желание жить глубоко заложено в его существе, и он знал, что сам представляет собой вопрос и ответ, желание и цель, начало и конец, и ответ на все загадки вселенной.
– Игра не стоит свеч! Да... но сохранять свечу горящей...
Конкистадор сардонически засмеялся, поправил тяжелое оружие на плече и приготовился продолжить свой бессмысленный путь – путь, который в конечном счете приведет к забвению и тишине.
В этот момент он услышал бой барабана.
* * *
По равнине катился ровный, неторопливый, глухой гул, густой, как шум волн на золотом берегу.
Де Гузман остановился в нерешительности, застыл и напряг слух. Звук доносился с востока, и это не был барабан llanero! Нет, это был экзотический, особенный звук, похожий на тот, что он слышал ночью, стоя на плоской крыше в Кайамарке и наблюдая мириады мерцающих во тьме огней. Огни эти были великой армией инков, а неподалеку бесстрастный голос подонка Писарро плел черные паутины предательства и бесчестия.
Он закрыл глаза, потер их рукой и снова закрыл. Наклонив голову в сторону, он прислушался и подумал, не расплавились ли у него мозги от зноя и тишины и не в собственном ли воображении он слышит звук барабана...
Нет! Это не мираж, воплощенный в звуке. Барабан бил и бил, ровно, как пульс у него на виске. Барабанный бой затронул потаенные струны его ума, и наконец все его существо прониклось этим таинственным призывом. На миг потухший пепел вспыхнул пламенем, словно в это мгновение к нему вернулась молодость. Густой звук манил и... околдовывал. Будто он снова горячо и страстно сжимал перила каравеллы и наблюдал, как в утреннем тумане маячит сказочный золотой берег Мехико, соблазняющий приключениями и наживой; так звук золотой трубы доносится сквозь ветер.
Мгновение пролетело, но пульс в его виске бил все чаще, и Эрнандо посмеялся сам над собой. Даже не дав себе труда обдумать происходящее, он повернулся и направился на восток, туда, откуда слышался бой барабана.
Солнце зашло; мимолетные сумерки опустились над равниной и тотчас же погасли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Золото, – пробормотал де Гузман и разразился сардоническим смехом.
С тех пор как погиб его конь, он успел пройти долгий путь. Если он не ошибся в выборе направления, то недалеко уже лагерь, и должны слышаться крики людей. Но он ничего не слышал. Он погиб. Неизвестно, в каком направлении двигаться дальше. Равнина хранила молчание. Его кости, пропитанные пшеницей, маслом и ветрами Старой Испании, истлеют в бескрайней пустыне вместе с костями чирикагуа, коня, койота и гремучей змеи.
"Я погиб".
Эта мысль не вызвала в нем благоговейного или сентиментального ужаса. Испания далеко. Земля Коканьи, словно покрытая дымкой мечты и золотистым блеском юных грез, была сейчас не более реальна, чем призрачный континент, потерявшийся в непроглядном тумане.
– Испанская кровь ничем не лучше какой-либо другой, – пробормотал он.
Да, кровь есть кровь, а он на своем веку видел океаны пролитой крови: испанской, английской, крови гугенотов, инков и ацтеков, королевской крови и пурпурной крови монтесум, стекающей по парапетам Теночтитлана, крови, реками текущей на площадях Кайамарки, под скользящими ногами обреченного Атагуальпы.
Но все существо де Гузмана кипело жаждой жизни, которая не имела ничего общего с разумом.
Де Гузман распознал этот слепой инстинкт и подчинился ему. Он многих лишил жизни, но свою страстно желал сохранить, хотя не имел никаких иллюзий насчет ценности своего существования. Он, как и все, знал себя насквозь и сейчас, облизывая губы, говорил себе: "Игра не стоит свеч. Мы, люди, находим рациональные объяснения слепому инстинкту самосохранения и строим легкие воздушные замки, чтобы знать, почему лучше жить, чем умереть в то время, как наш хваленый – но игнорируемый! – разум в каждой своей фазе отрицает жизнь! Но как же мы, цивилизованные люди, ненавидим наши "животные" инстинкты, как же мы их боимся! Точно так же, как мы ненавидим и боимся любого проявления вскормивших нас, непредсказуемых, бьющих ключом первобытных источников".
Он знал: собаки, обезьяны и даже слоны подчиняются инстинктам и живут только потому, что ими управляет инстинкт. Де Гузман придерживался однажды принятого решения: стремление человека к жизни не менее нелепо и беспричинно. Но, с отвращением думая о своем сходстве с существами, имеющими несчастье не быть созданными по образу и подобию Божества, он лелеял свою любимую иллюзию.
Конечно же, нами управляет лишь разум, даже когда этот разум говорит нам, что лучше умереть, чем жить! Не хваленый разум побуждает нас жить и убивать, чтобы жить, а слепой, необъяснимый животный инстинкт.
Эрнандо де Гузман не пытался обмануть себя верой в высший разум, иначе почему бы ему не прекратить мучительную борьбу и не приложить к голове дуло пистолета, тогда бы закончилось его земное существование, интерес к которому уже давно стал меньше, чем его боль.
– Матерь Божья, даже если я каким-нибудь чудом найду дорогу в лагерь Коронадо и даже если я в конце концов доберусь до Мехико или сказочной Квивиры... нет никакой причины полагать, что жизнь будет менее мрачной и более желанной, чем до того, как я поплелся на север в надежде найти Семь Золотых Городов.
– Золото, – снова пробормотал он, насмешливо скривив губы, и на его загорелом лице отчетливо проступил кривой шрам. – Золото мы ищем в смерти!
Но... этот слепой инстинкт побуждал его бороться за жизнь, бороться до последнего вздоха, жить, невзирая на адские условия, в которые он попадал, и всевозможные предательства по отношению к нему. Этот могучий человек горел желанием жить ничуть не меньше, чем в давно минувшей молодости, когда он сражался плечом к плечу с подлым предателем Кортесом и видел наряженные в перья орды Монтесумы, надвигающиеся, как волна, готовая поглотить бросившую ей вызов горстку храбрецов и забирающая их жизни.
– Жить! – твердо решил де Гузман, подняв кулак, костлявые суставы которого привыкли вынимать оружие, чтобы убивать людей. – Жить! Не для любви, не для выгоды, не из тщеславия или ради дела! – Он плюнул, потому что все эти благородные идеи были обрывками тумана, призраками, которые люда вызывают, чтобы объяснить необъяснимое. Жить, потому что слепое, темное желание жить глубоко заложено в его существе, и он знал, что сам представляет собой вопрос и ответ, желание и цель, начало и конец, и ответ на все загадки вселенной.
– Игра не стоит свеч! Да... но сохранять свечу горящей...
Конкистадор сардонически засмеялся, поправил тяжелое оружие на плече и приготовился продолжить свой бессмысленный путь – путь, который в конечном счете приведет к забвению и тишине.
В этот момент он услышал бой барабана.
* * *
По равнине катился ровный, неторопливый, глухой гул, густой, как шум волн на золотом берегу.
Де Гузман остановился в нерешительности, застыл и напряг слух. Звук доносился с востока, и это не был барабан llanero! Нет, это был экзотический, особенный звук, похожий на тот, что он слышал ночью, стоя на плоской крыше в Кайамарке и наблюдая мириады мерцающих во тьме огней. Огни эти были великой армией инков, а неподалеку бесстрастный голос подонка Писарро плел черные паутины предательства и бесчестия.
Он закрыл глаза, потер их рукой и снова закрыл. Наклонив голову в сторону, он прислушался и подумал, не расплавились ли у него мозги от зноя и тишины и не в собственном ли воображении он слышит звук барабана...
Нет! Это не мираж, воплощенный в звуке. Барабан бил и бил, ровно, как пульс у него на виске. Барабанный бой затронул потаенные струны его ума, и наконец все его существо прониклось этим таинственным призывом. На миг потухший пепел вспыхнул пламенем, словно в это мгновение к нему вернулась молодость. Густой звук манил и... околдовывал. Будто он снова горячо и страстно сжимал перила каравеллы и наблюдал, как в утреннем тумане маячит сказочный золотой берег Мехико, соблазняющий приключениями и наживой; так звук золотой трубы доносится сквозь ветер.
Мгновение пролетело, но пульс в его виске бил все чаще, и Эрнандо посмеялся сам над собой. Даже не дав себе труда обдумать происходящее, он повернулся и направился на восток, туда, откуда слышался бой барабана.
Солнце зашло; мимолетные сумерки опустились над равниной и тотчас же погасли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9