После отдаления Жозефины, после смерти Ланна под Эсслингом, после смерти Дюрока под Герлицем на свете оставалось еще одно существо, которое на своем веку любил Наполеон: это был его маленький сын, живший еще с 1814 г. вместе со своей матерью, императрицей Марией-Луизой, у деда, австрийского императора Франца. Наполеон еще в 1816 г., в начале своего пребывания на острове Св. Елены, высказывал убеждение, что его сын еще будет царствовать, так как во Франции отныне можно опираться, только «на массы», значит: или республика, или популярная, «народная» монархия. А популярной династией может быть лишь династия, избранная народной волей, т. е. Бонапарты.
И с той же внешней непоследовательностью, которая не дала ему возможности в 1815 г. стать во главе широкого массового движения против Бурбонов, дворян, священников, он и на острове Св. Елены продолжал одобрять свое тогдашнее поведение. Непоследовательность тут была внешняя, происходившая от неточного понимания вещей: монархия Наполеона была не «народная», а буржуазная, и для своего сына он мечтал тоже о государстве, опирающемся не на волю и интересы плебейских широких трудящихся масс, а на волю и интересы буржуазии. «Чем мне эти люди обязаны? Я нашел их в бедности и оставляю их в бедности!» – вырвалось у него раз после Ватерлоо, когда толпа строительных рабочих окружила дворец и требовала, чтобы Наполеон остался на престоле.
И тому же графу Монтолону Наполеон и тогда, в Париже, и на острове Св. Елены повторял, что если бы он захотел использовать революционную ненависть против дворян и духовенства, которую он застал при своей высадке в 1815 г., то он прибыл бы в Париж в сопровождении «двух миллионов» крестьян»; но он не желал предводительствовать «чернью», потому что его «возмущала (по его выражению) самая мысль об этом».
Ясно, что он остался при тех же настроениях, какие не раз нами отмечались. Но вдруг – к самому уже концу, под явным впечатлением известий, приходивших на остров Св. Елены из Европы через газеты и устные сообщения о германском революционном брожении, о студенческих волнениях, об освободительных течениях в Германии и т.д., – император круто переменил фронт и заявил (дело было уже в 1819 г.) тому же Монтолону нечто диаметрально противоположное своим прежним высказываниям. «Я должен был бы основать свою империю на поддержке якобинцев». Потому что якобинская революция – это вулкан, посредством которого можно легко взорвать Пруссию. А как только революция победила бы в Пруссии, ему казалось, что вся Пруссия была бы в его власти и в его руки попала бы вся Европа («моим оружием и силой якобинизма»). Правда, когда он говорил о будущей или возможной революции, мысль его не шла дальше мелкобуржуазного «якобинизма» и не предполагала социального переворота. Якобинская революция начинала представляться ему порой уже союзницей, которую он напрасно оттолкнул.
Последний большой разговор с Монтолоном – о якобинцах и революции – происходил 10 марта 1819 г. и был одной из последних его бесед со свитой.
Реже и глуше, смутнее и отрывочнее становились уже в это время известия об императоре.
Не было уже Лас-Каза, высланного Гудсоном Лоу, не было Гурго, которого убедил уехать сам император. Был некоторое время и тоже вскоре уехал ирландский доктор О'Мира, игравший при случае роль соглядатая и доносивший губернатору о том, что творится в Лонгвуде. Из оставшихся был доктор Антомарки, присланный семьей Наполеона из Европы, невежественный врач (и лживый мемуарист), которого Наполеон в конце концов перестал даже и на глаза к себе пускать. Бертран, Монтолон, несколько человек слуг – вот кто больше всех в эти последние два года видел Наполеона.
Уже в 1819 г. он болел все чаще и чаще. В 1820 г. болезнь усилилась, а в начале 1821 г. английский врач Арнотт, допущенный Наполеоном, нашел положение довольно серьезным, но все-таки были большие промежутки улучшения, когда Наполеон выходил гулять. К концу 1820 г. утомление стало заметнее. Он начинал фразу и не кончал ее, впадая в глубокое раздумье. Он стал молчалив, тогда как до конца 1820 г. его диктанты и его воспоминания о своем царствовании, сообщенные двум доверенным лицам – Лас-Казу до 1818 г. и графу Монтолону отчасти в те же годы, а отчасти с 1818 до 1820 г. включительно, – занимают в записях Лас-Каза два огромных фолианта (в последних изданиях), а в записях Монтолона восемь томов (в издании 1847 г.), – и это не считая особой двухтомной книги воспоминаний того же Монтолона специально о пребывании императора на острове Св. Елены.
С конца 1820 г. он уже реже катался в коляске. Верхом он уже давно перестал выезжать.
В марте 1821 г. страшные внутренние боли стали повторяться и учащаться. Император, по-видимому, уже давно догадался, что это – рак, болезнь наследственная в их роду, от которой в возрасте всего лишь 40 лет умер его отец, Карло Бонапарте.
Следует, кстати, заметить, что в последние 15-20 лет в медицинских журналах во Франции и Германии несколько раз высказывалось мнение, будто последней болезнью Наполеона был вовсе не рак, а особая тропическая болезнь, зародыш которой был захвачен им еще в молодости, во время похода в Египет и Сирию, развившаяся, когда он попал в тропики.
5 апреля доктор Арнотт уведомил свиту Наполеона в лице маршала Бертрана и графа Монтолона, что положение больного крайне серьезно. Когда боли несколько ослабевали, Наполеон старался поддержать бодрость в окружающих.
Он острил над своей болезнью: «Рак – это Ватерлоо, вошедшее внутрь».
13 апреля он приказал графу Монтолону писать под его диктовку завещание, которое 15 апреля переписал и подписал своей рукой. Там между прочим содержатся те строки, которые теперь красуются на мраморной доске в парижском Дворце инвалидов, в соборе, где с 1840 г. находился саркофаг с останками императора: «Я желаю чтобы мой прах покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил». Мармона, Ожеро, Талейрана и Лафайета он назвал в этом завещании изменниками, которые два раза помогли врагам Франции одержать победу: Ожеро – очевидно, за резкую ссору с ним в апреле 1814 г., Лафайета – за оппозицию в палате в июне 1815 г. Эти два суровых приговора не были впоследствии санкционированы даже самыми горячими приверженцами императора, но за Мармоном и Талейраном эта квалификация утвердилась. Большинство остальных пунктов завещания касалось денежных сумм, назначенных разным лицам: Бертрану – полмиллиона, слуге Маршану – 400 тысяч, другим, служившим ему на острове, – по 100 тысяч каждому, столько же Лас-Казу и многим генералам и сановникам, оставшимся во Франции, но лично ему известным своей преданностью, и т. д. А главную часть своих имуществ, в общей сумме до 200 миллионов франков золотом, он завещал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140