Только после первых петухов пришел мой старик, разбудил меня, и сидим оба, а он все спит и спит. Я говорю старику: «Ох, уж не помер ли?» А старик мне: «Может, и помер». Тронул его, а он проснулся и говорит: «Мне лучше». Полежал спокойно так. Вижу – в потолок глядит и усмехается. Тут меня зло взяло. «Ты что же это, рыжий, говорю, над моим горем смеешься?» А это он смерти своей усмехался. Сразу задышал тяжело, бедняжечка, и к рассвету его не стало…
Она снова заголосила, потом предложила нам пойти взглянуть на покойника.
– Я уже его обрядила, лежит красивый, как картинка.
Анелька хотела было пойти с ней, но я ее удержал. Кстати, старуха через минуту уже забыла о своем предложении и стала нам рассказывать, как они бедны. Муж ее когда-то был зажиточным хозяином, но весь достаток пошел на ученье сына. Соседи откупали у них морг за моргом, и теперь у них осталась только хата, а земли ни клочочка. Тысячу двести рублей истратили на сына. Думали, на старости лет поживут при нем на покое, а сына-то бог прибрал.
Старушка с чисто мужицкой покорностью объяснила нам, что они с мужем уже решили – сразу после похорон пойдут «христарадничать». Ее это, кажется, ничуть не пугало. Она говорила об этом даже как будто с удовлетворением, опасалась только, как бы в волостном правлении не было волокиты с выдачей свидетельства, которое ей зачем-то понадобилось. В ее рассказах тысяча конкретных подробностей перемежались с воззваниями к Иисусу и пресвятой богородице, слезами и причитаниями.
Анелька побежала в дом и через минуту вернулась с деньгами, которые хотела отдать старухе, но тут мне пришла в голову мысль, сразу показавшаяся удачной, я остановил Анельку и, обратясь к старухе, спросил:
– Так вы говорите, что истратили тысячу двести рублей на ученье сына?
– Да, ясновельможный пан. Думала, как дадут ему приход, будем жить при нем. А бог судил иначе, и вместо плебании пойдем мы на паперть милостыню просить.
– Так я вам дам эти тысячу двести рублей. Обзаведитесь всем, что нужно, и живите себе спокойно.
Я хотел тут же выполнить обещание, но у меня не было при себе денег. Решив взять нужную сумму у тети, я велел старухе прийти через час. Она была так ошеломлена, что несколько минут смотрела на меня молча, выпучив глаза, а потом с криком повалилась мне в ноги. Но мне удалось довольно быстро от нее отделаться – главным образом потому, что ей хотелось поскорее бежать к мужу с этой доброй вестью. Мы с Анелькой остались вдвоем, она тоже была взволнована и в первую минуту не находила слов. Потом стала повторять:
– Какой же ты добрый! Какой добрый!
А я пожал плечами и ответил так небрежно, как будто речь шла об естественном и самом обыкновенном деле:
– Ах, моя дорогая, я это сделал вовсе не по доброте и не ради этих людей, которых в первый раз вижу. Ты их жалеешь, вот я и захотел доставить тебе удовольствие. Иначе я отделался бы от них какой-нибудь мелкой подачкой.
Я сказал истинную правду. Эти люди интересовали меня не более, чем первый попавшийся нищий. А для того чтобы порадовать Анельку, я, не задумываясь, дал бы им вдвое или втрое больше. Сказал же я ей об этом умышленно, отлично понимая, что такие слова, сказанные женщине, означают очень много: это – почти признание в любви, хотя и облеченное в иную форму. Это все равно что сказать ей: «Для тебя я готов сделать все, потому что ты для меня – все». И при этом ни одна женщина не может отмахнуться от такого признания и не вправе оскорбиться. Я сказал это Анельке еще и потому, что именно так чувствовал. Я только замаскировал тайный смысл моих слов, сказав их тоном, каким говорят нечто само собой разумеющееся.
Однако Анелька поняла значение моих слов – она опустила глаза и не нашла, что ответить. Наконец она в явном замешательстве сказала, что ей нужно идти к матери, и оставила меня одного.
Я хорошо понимаю, что, поступая таким образом, вселяю в душу Анельки мысли ей чуждые и беспокойные. Но, испытывая угрызения совести и мучительную боязнь нарушить покой существа, за которое я отдал бы жизнь, я одновременно с удивлением замечаю в себе какую-то хищную радость – как будто я удовлетворяю присущие человеку разрушительные инстинкты. Кроме того, я уверен, что никакое сознание содеянного зла, никакие угрызения совести меня не остановят. У меня слишком сильный темперамент, чтобы я смог обуздать себя и устоять перед непреоборимым, невыразимым очарованием этой женщины. Вот теперь я поистине уподобился тому индейцу, который, попав в водоворот, сложил весла и отдался на волю волн. Я даже не думаю о моей вине, о том, что все могло быть по-другому и мне стоило только протянуть руку, чтобы она стала моей, эта женщина, о которой я сейчас говорю себе: «Для чего же стоит жить, как не для нее? Кого стоит любить, если не ее?» Я впадаю в детерминизм, и мне уже часто кажется, что иначе и быть не могло, что моя неприспособленность в жизни – наследие поколений, уже давно исчерпавших свой запас жизненных сил, что я был и буду таким, каким быть обречен, и мне не остается ничего другого, как только сложить весла.
Сегодня утром тетя, я и Анелька были на похоронах молодого Латыша. Погода все время стоит хорошая, и похороны не утомили моих дам, так как до костела и кладбища от нас недалеко. Удивительно своеобразны деревенские похороны. Во главе процессии ксендз, за ним едет телега с гробом, а дальше – тесно сбитая толпа крестьян и крестьянок. Все поют, и эти до жути унылые погребальные напевы напоминают какую-то халдейскую музыку. В хвосте процессии люди уже толкуют между собой сонными протяжными голосами, начиная каждую фразу словами: «Ох, милые вы мои», – которые слышались каждую минуту. Странно было видеть на похоронах яркую пестроту девичьих платков. Мы шли до костела рябиновой аллеей, и когда толпа выходила на просеки между деревьями, эти платки, желтые, алые, голубые, так и горели на солнце и придавали всему шествию такой веселый вид, что, если бы не присутствие ксендза, не телега с гробом и запах можжевельника, можно было подумать, что это свадьба, а не похороны. Вообще я заметил, что деревенские люди идут за гробом охотно, даже весело. Смерть не производит на них никакого впечатления – быть может, она им представляется вечным отдыхом и праздником?
Когда мы стояли у вырытой могилы, я видел на лицах вокруг только сосредоточенное внимание и любопытство: ни следа, ни тени раздумья о неумолимом конце, за которым следует что-то страшное и неведомое. Я посмотрел на Анельку в тот момент, когда она нагнулась, чтобы бросить горсть земли на гроб. Она была немного бледна, и по ее лицу, ярко освещенному солнцем, можно было читать как в открытой книге. Я готов был поклясться, что она в эту минуту думала о своей смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Она снова заголосила, потом предложила нам пойти взглянуть на покойника.
– Я уже его обрядила, лежит красивый, как картинка.
Анелька хотела было пойти с ней, но я ее удержал. Кстати, старуха через минуту уже забыла о своем предложении и стала нам рассказывать, как они бедны. Муж ее когда-то был зажиточным хозяином, но весь достаток пошел на ученье сына. Соседи откупали у них морг за моргом, и теперь у них осталась только хата, а земли ни клочочка. Тысячу двести рублей истратили на сына. Думали, на старости лет поживут при нем на покое, а сына-то бог прибрал.
Старушка с чисто мужицкой покорностью объяснила нам, что они с мужем уже решили – сразу после похорон пойдут «христарадничать». Ее это, кажется, ничуть не пугало. Она говорила об этом даже как будто с удовлетворением, опасалась только, как бы в волостном правлении не было волокиты с выдачей свидетельства, которое ей зачем-то понадобилось. В ее рассказах тысяча конкретных подробностей перемежались с воззваниями к Иисусу и пресвятой богородице, слезами и причитаниями.
Анелька побежала в дом и через минуту вернулась с деньгами, которые хотела отдать старухе, но тут мне пришла в голову мысль, сразу показавшаяся удачной, я остановил Анельку и, обратясь к старухе, спросил:
– Так вы говорите, что истратили тысячу двести рублей на ученье сына?
– Да, ясновельможный пан. Думала, как дадут ему приход, будем жить при нем. А бог судил иначе, и вместо плебании пойдем мы на паперть милостыню просить.
– Так я вам дам эти тысячу двести рублей. Обзаведитесь всем, что нужно, и живите себе спокойно.
Я хотел тут же выполнить обещание, но у меня не было при себе денег. Решив взять нужную сумму у тети, я велел старухе прийти через час. Она была так ошеломлена, что несколько минут смотрела на меня молча, выпучив глаза, а потом с криком повалилась мне в ноги. Но мне удалось довольно быстро от нее отделаться – главным образом потому, что ей хотелось поскорее бежать к мужу с этой доброй вестью. Мы с Анелькой остались вдвоем, она тоже была взволнована и в первую минуту не находила слов. Потом стала повторять:
– Какой же ты добрый! Какой добрый!
А я пожал плечами и ответил так небрежно, как будто речь шла об естественном и самом обыкновенном деле:
– Ах, моя дорогая, я это сделал вовсе не по доброте и не ради этих людей, которых в первый раз вижу. Ты их жалеешь, вот я и захотел доставить тебе удовольствие. Иначе я отделался бы от них какой-нибудь мелкой подачкой.
Я сказал истинную правду. Эти люди интересовали меня не более, чем первый попавшийся нищий. А для того чтобы порадовать Анельку, я, не задумываясь, дал бы им вдвое или втрое больше. Сказал же я ей об этом умышленно, отлично понимая, что такие слова, сказанные женщине, означают очень много: это – почти признание в любви, хотя и облеченное в иную форму. Это все равно что сказать ей: «Для тебя я готов сделать все, потому что ты для меня – все». И при этом ни одна женщина не может отмахнуться от такого признания и не вправе оскорбиться. Я сказал это Анельке еще и потому, что именно так чувствовал. Я только замаскировал тайный смысл моих слов, сказав их тоном, каким говорят нечто само собой разумеющееся.
Однако Анелька поняла значение моих слов – она опустила глаза и не нашла, что ответить. Наконец она в явном замешательстве сказала, что ей нужно идти к матери, и оставила меня одного.
Я хорошо понимаю, что, поступая таким образом, вселяю в душу Анельки мысли ей чуждые и беспокойные. Но, испытывая угрызения совести и мучительную боязнь нарушить покой существа, за которое я отдал бы жизнь, я одновременно с удивлением замечаю в себе какую-то хищную радость – как будто я удовлетворяю присущие человеку разрушительные инстинкты. Кроме того, я уверен, что никакое сознание содеянного зла, никакие угрызения совести меня не остановят. У меня слишком сильный темперамент, чтобы я смог обуздать себя и устоять перед непреоборимым, невыразимым очарованием этой женщины. Вот теперь я поистине уподобился тому индейцу, который, попав в водоворот, сложил весла и отдался на волю волн. Я даже не думаю о моей вине, о том, что все могло быть по-другому и мне стоило только протянуть руку, чтобы она стала моей, эта женщина, о которой я сейчас говорю себе: «Для чего же стоит жить, как не для нее? Кого стоит любить, если не ее?» Я впадаю в детерминизм, и мне уже часто кажется, что иначе и быть не могло, что моя неприспособленность в жизни – наследие поколений, уже давно исчерпавших свой запас жизненных сил, что я был и буду таким, каким быть обречен, и мне не остается ничего другого, как только сложить весла.
Сегодня утром тетя, я и Анелька были на похоронах молодого Латыша. Погода все время стоит хорошая, и похороны не утомили моих дам, так как до костела и кладбища от нас недалеко. Удивительно своеобразны деревенские похороны. Во главе процессии ксендз, за ним едет телега с гробом, а дальше – тесно сбитая толпа крестьян и крестьянок. Все поют, и эти до жути унылые погребальные напевы напоминают какую-то халдейскую музыку. В хвосте процессии люди уже толкуют между собой сонными протяжными голосами, начиная каждую фразу словами: «Ох, милые вы мои», – которые слышались каждую минуту. Странно было видеть на похоронах яркую пестроту девичьих платков. Мы шли до костела рябиновой аллеей, и когда толпа выходила на просеки между деревьями, эти платки, желтые, алые, голубые, так и горели на солнце и придавали всему шествию такой веселый вид, что, если бы не присутствие ксендза, не телега с гробом и запах можжевельника, можно было подумать, что это свадьба, а не похороны. Вообще я заметил, что деревенские люди идут за гробом охотно, даже весело. Смерть не производит на них никакого впечатления – быть может, она им представляется вечным отдыхом и праздником?
Когда мы стояли у вырытой могилы, я видел на лицах вокруг только сосредоточенное внимание и любопытство: ни следа, ни тени раздумья о неумолимом конце, за которым следует что-то страшное и неведомое. Я посмотрел на Анельку в тот момент, когда она нагнулась, чтобы бросить горсть земли на гроб. Она была немного бледна, и по ее лицу, ярко освещенному солнцем, можно было читать как в открытой книге. Я готов был поклясться, что она в эту минуту думала о своей смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123