Что было дорого в прошлом году?
Соль, сахар, вино, кожа.
Благодаря чему все это было дорого?
Благодаря акцизам, так как государству нужны деньги.
Теперь же, если вы дадите взаймы деньги государству, вы можете получить в счет процента многие продукты бесплатно.
Подписывайтесь на заем 1816 года!»
«Хозяйки!
Известно ли вам, что такое швейная машина?
Известно ли вам…»
Правительство не скупилось на восклицательные знаки.
* * *
– Огюст! Не смей покупать золотых пуговиц к жилету! Я хочу иметь машину!…
– Жанна, поторопись со стрижкой овец. Ты ведь читала объявление о займе.
10
– Я вас уверяю, граф, что наш корсиканский бульдог сошел с ума вместе со своими министрами. Это положительно скандал! Это черт знает что – издавать такие приказы!
И маркиз д'Эфемер, дрожа от ярости, налил себе и гостю по новому стакану бургундского.
– Успокойтесь, маркиз! – развертывая газету с злополучным приказом, проговорил граф Врэнико. – У императора, очевидно, имеется серьезное основание отдать подобный приказ.
Вы, граф, как будто не отказывали и королю Людовику в серьезности его намерений, когда этот верблюд был еще на Эльбе, – язвительно сказал маркиз.
– Я не вдаюсь в оценку высоких особ, маркиз! – сдержанно ответил на его выпад гость.
(Оппортунизм вообще явление не новое.)
* * *
На первой странице «L'Empire Franзaise» жирно был отпечатан приказ, содержание которого так разобидело бурбонствующего маркиза.
Князь Ватерлоо именем императора осуществлял проведение плана дорожного строительства. По всей империи намечалось возведение насыпей определенного вида, и это внушало многим странное раздумье.
Но что особенно бесило маркиза д'Эфемер и других его круга, это:
«…к работам привлекается все без исключения население империи. Мужчины в возрасте от 17 до 45 лет обязываются предоставить личного бесплатного труда 240 часов в год; женщины от 20 до 35 лет – 180 часов в год. Никакое общественное положение, титул, ценз от этой повинности не освобождают. Исключение делается по отношению только…
…всякому гражданину, почему-либо не могущему или не желающему участвовать в работах, предоставляется возможность внести тройную стоимость рабочей силы в мэрию округа.
…Виновные в уклонении…»
– Титул! А-а? – забрызгал слюною сдержанный доселе граф. – Конфискация?! Тюрьма?! Московский погорелец!… А этот проходимец, произведенный в князья…
– Да как можем мы, дорогой Врэнико, копать землю, мы, в чьих жилах…
– Антуан, еще бургундского!
– Что ж делать, дорогой маркиз, – тюрьма!…
11
В комнате просторной и светлой корпел Роман над чертежным столом. Легко и четко ложились линии…
Тоненькие и грациозные, они группировались, цепляясь друг друга за новые прирастали к ним, веселый хоровод с минуту медлил так, а потом они вдруг разбегались врассыпную, врозь, в сторону, они резвились, и шалили, пока линейка, циркуль и угольник снова не собирали их.
Роман корпел над чертежным столом…
Как дирижер, весь уже во вдохновенном азарте, весь уже не здесь, в темном зале, где насторожился занавес, где суетятся и будоражатся звуки, как дирижер, у которого поет рука, управлял Роман дружным, слаженным оркестром своих инструментов…
Конец увертюре.
В дверь постучали.
– Войдите! – крикнул Роман.
И они вошли – министр полиции Фуше и шестеро в мундирах.
Полиция?… Что бы это могло значить?…
– Чему я обязан чести видеть у себя господина министра в неприемный час? Да еще с такой… свитой?!
Фуше молчал. Шестеро в мундирах были холодны и непроницаемы.
– Я спрашиваю, чему обязан я чести…
– Честь не велика. Вы арестованы по обвинению в государственной измене.
– Делайте ваше дело, – обратился Фуше к полицейским.
Шестеро в мундирах подошли к Роману.
– Но… – сказал Роман.
* * *
– Но… – сказал Роман.
Но вот уже который день он в этой тесной и темной клетушке; вот уже который день взбирается он под потолок навстречу робкому, унылому рассвету…
Сквозь маленькое, решетчатое окно утро смотрит в жадные глаза Романа… По грязному заплаканному небу торопятся облака, словно пушинки, поддуваемые озорником мальчишкой.
Ветер стар и зол, и не к лицу ему эти повадки; но нет. он не хочет сдаваться, он еще покажет себя, он надувает щеки – легче, легче, они лопнут! – он дует изо всех сил… Ветер стар и зол – он кашляет хрипло и натужно; вот он устал, смолк, и только молоденькие стройные ветки еще трепещут под рукой незваного любезника.
У Романа начинает колоть в глазах, он спускается с окна, долго машет затекшими руками…
Потом он садится на край постели, она жестка и безжалостна; Роман часто меняет позы – кажется, он ерзает от какого-то неотвратимого и едкого волнения… Так сидит он с лицом немного удивленным, потом вдруг встает – пять шагов туда, пять назад, вся камера десять шагов, и это в оба конца.
За дверью, тяжелой и низкой, – открывают и закрывают ее большим, ржавым ключом, замок каждый раз долго и глухо гудит, – за дверью беспрестанно, днем и ночью, не стихая ни на миг, – шаги…
Это часовой. Он ходит медленным ровным шагом по длинному коридору. Ему скучно, он зевает, и тогда эхо слышно в камерах протяжным, жалобным звуком… Роман пробует ходить с часовым в ногу; не удается. Для того это – работа, ему некуда торопиться, он выходит положенных двенадцать часов медленно и ровно, он выходит их, а потом завалится спать, и какая-нибудь Жанна рада будет разделить его одиночество… Роману не удается ходить с часовым в ногу, он сбивается, он нервен и тороплив; надо спешить…
Сегодня – четырнадцатый день, завтра – пятнадцатый… А может быть, его и не будет, пятнадцатого… Надо спешить…
Бежать невозможно… Крепки решетки и стены, а за тяжелой, низкой дверью днем и ночью, не стихая ни на миг, – шаги…
Роман думает. Мысли его смешались в беспорядочной чехарде:
«Конечно, заговор… Талейран… Фуше… подлое дворянство… Талейран, Фуше… подлое дворянство…» Перед ним ослепительным миражем вставала Франция, та Франция, которая грезилась ему еще в том времени, в Москве, в маленькой комнатке на 2-й Тверской-Ямской, в тот последний, прощальный год…
Над столом, щедро унавоженным лоскутами бумаги, карандашными стружками, крошками хлеба и сахара, обглоданными хвостами сельдей – скромными дарами торжествующего нэпа, склонен Роман в безмолвии и покое…
В комнатке предвечерний сумрак, густая тишина и нервное дыхание Романа… Из темного угла, бережно несяокруглое свое брюшко, подходит к Роману Наполеон… На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук… Он смотрит на Романа пристально и серьезно, роман хочет сказать что-то, что-то сказать надо, но слова перекатываются в горле неподатливым шершавым комом, и вот уже трудно дышать… И Наполеон вдруг тянет Романа за пиджак и говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40