Я несколько устыдился и решил перенести свою незадачу, во всяком случае, как можно пристойнее. Вообще же я не стою на той позиции большинства, когда при любой потере, при любом обеднении и оскудении жизни пытаются утешить себя примерно так: «Сегодня, когда миллионы людей голодают, а сотни тысяч домашних очагов и семей разрушены, разорваны, бедствуют, личную потерю, личное неудобство нельзя принимать всерьез». Наоборот, мы вовсе, по-моему, не должны преуменьшать и считать естественным обеднение и обнищание нашей «частной» жизни. Если ко мне придет человек и пожалуется, что остался без куска хлеба или у него умер ребенок, я ведь постыжусь сказать ему: «Не относитесь так серьезно к своим маленьким личным бедам». Кроме того, выйдя из детского возраста, я всегда питал недоверие к тому настроению, которое зовется героизмом. В детстве – да, тогда Муций Сцевола и привязанный к столбу индеец были и для меня идеалом, да и сегодня я полон почтения перед ними, но каждая жизнь вершится под своими собственными звездами, и мои звезды были не героического, не патриотического, не солдатского свойства, не такие звезды выпало мне чтить, не за них выпало мне бороться, а наоборот: защищать я должен был «частную», индивидуальную жизнь, которой угрожали механизация, война, государство, массовые идеалы. К тому же от меня не укрылось, что больше мужества нужно порой для того, чтобы вести себя не героически, а просто по-человечески, без геройства. Если у меня умирал друг или случалась какая-нибудь тяжелая потеря, я в конце концов, правда, смирялся и признавал правоту жизни, но сперва действительно переживал потерю и горе, впускал их в себя и отдавался их власти. Обе великие героические эпохи, совпавшие с моей жизнью, показали, правда, что почти ко всякому ограблению, опрощению и обнищанию человек привыкает, что и без удобств, без красивых домов, без библиотек и картин, без чистоты и крепкой одежды он способен жить и даже черпать в этом обеднении гордость, возводить его в героизм. Но, говоря откровенно, разве это хоть сколько-нибудь опровергало дома и книги, чистоту и потребность человека в какой-то малости порядка и красоты? Нет, оказалось, что героические эпохи не только смертоносны и жестоки, но и предельно мерзки, предельно вредны, что вся избалованность, вся роскошь, вся расточительность «сытых» и «буржуазных» эпох ничтожно малы по сравнению с тем роскошеством, с каким один-единственный день или месяц войны и героизма пожирает и проматывает отнятые у народов хлеб, деньги, крохи уюта. У меня не было причин переметываться к поборникам геройства и славить опрощение, «опасную жизнь», обнищание. Мне хотелось, прежде чем я смирюсь с потерей чемодана и всех своих вещей, по крайней мере огорченно покачать головой и оглянуться на пропажу печальным взглядом.
Такую возможность мне щедро предоставила необходимость вручить властям как можно более точный перечень пропавшего добра. Работа эта, неплохое вообще-то упражнение для памяти, была в остальном малоприятной, и с каждым листком она делалась все неприятней, даже все больше пугала, как мы увидим.
Итак, прежде всего я должен был с помощью жены составить список моего имущества, и тут приходилось то и дело оглядываться назад и вспоминать, как то обычно бывает при расставаниях. Что же я потерял? Прежде всего сам чемодан, старого друга и спутника. Купил я его когда-то, в сказочные годы перед первой войной, в том же цюрихском бюро путешествий, где заказал билет в Индию. Этот чемодан сопровождал меня до Пенанга на судне, затем на суше до Сингапура, а потом, на судах гораздо меньшего размера, до Суматры и на долгом пути вверх по реке в джунгли; его таскали малайские и китайские кули, а к концу того единственного экзотического путешествия, которое он совершил, его покрыло множество гостиничных наклеек с диковинными названиями и на чужих языках. Однако за много лет они облупились и стерлись, и ничего от них не осталось.
Самым, пожалуй, ценным предметом, находившимся в чемодане, была пишущая машинка, легкая американская дорожная машинка. Получил я ее в подарок от одного моего друга, которого паломники в Страну Востока знают под именем Черного Короля; она помогла мне переписать начисто «Путешествие в Нюрнберг» и первые части «Степного волка», а затем, путем дарения, перешла в собственность моей жены. Машинке, во всяком случае, следовало найти замену.
Теперь были на очереди одежда и белье, оба моих хороших костюма, один из них – парадный, английского материала, сшитый на заказ, затем рубашки и ночные сорочки, дождевик, башмаки, носки. Со временем, наверно, ощутимей всего будет для меня отсутствие именно этих вещей, но сейчас печаль о них была умеренна. Больше чем рубашек и одежды, мне было жаль сейчас, например, моих старых, солидных ножниц для бумаги, предмета каждодневного обихода, который я почти сорок лет тысячи раз держал в руке, или даже большого, мягкого, шерстяного пледа, подарка и рукоделья жены моего прежнего берлинского издателя. Этим чудесным пледом одарила она меня в Энгадине в благополучные времена, затем опять разразилась «великая эпоха», милый старый С. Фишер успел еще вовремя умереть, но его жене, старой ламе, пришлось сначала в Берлине вынести множество мук и унижений, потом она эмигрировала в Швецию, но и там ее не оставили в покое, она бежала на самолете через Москву и Японию в Америку, и я не знаю, жива ли она еще. Плед я называл про себя «паркетом» или «альпийской палаткой», потому что он был сшит из светло-коричневых и темно-коричневых квадратов. Он служил мне когда-то верой и правдой в горные зимы, а потом в иные прохладные вечера и дни, когда отопление оставляло желать лучшего; я заплатил бы больше его реальной стоимости, чтобы вернуть его.
Кстати, что касается «реальной стоимости» моих пожитков, то, определяя ее, я не переставал пугаться и ужасаться. О нынешних ценах мы узнавали либо с помощью торговых каталогов, либо справляясь по телефону, и, глядя на эти фантастические цифры, можно было подумать, что до кражи чемодана я был прямо-таки богачом. Одни только рубашки стоили почти четыреста франков, носки – немного больше ста, а сам мой старый добрый чемодан, если бы можно было сегодня достать чемодан такого, как прежде, качества, стоил бы минимум двести франков. Любой предмет стоил сегодня в денежном выражении во много раз дороже, чем тогда, когда я его приобрел. Глядя на цены, нельзя было не вспомнить о начале великой инфляции в конце первой войны. Не было или почти не было вещей, цены на которые оставались такими же, как пять, а тем более десять лет назад, все стало дорого, драгоценно, недоступно для маленьких людей. Но, к счастью, обнаружились и ценности, которых не коснулось это бешеное подорожание, и даже такие, которые стали во много раз доступнее.
1 2 3
Такую возможность мне щедро предоставила необходимость вручить властям как можно более точный перечень пропавшего добра. Работа эта, неплохое вообще-то упражнение для памяти, была в остальном малоприятной, и с каждым листком она делалась все неприятней, даже все больше пугала, как мы увидим.
Итак, прежде всего я должен был с помощью жены составить список моего имущества, и тут приходилось то и дело оглядываться назад и вспоминать, как то обычно бывает при расставаниях. Что же я потерял? Прежде всего сам чемодан, старого друга и спутника. Купил я его когда-то, в сказочные годы перед первой войной, в том же цюрихском бюро путешествий, где заказал билет в Индию. Этот чемодан сопровождал меня до Пенанга на судне, затем на суше до Сингапура, а потом, на судах гораздо меньшего размера, до Суматры и на долгом пути вверх по реке в джунгли; его таскали малайские и китайские кули, а к концу того единственного экзотического путешествия, которое он совершил, его покрыло множество гостиничных наклеек с диковинными названиями и на чужих языках. Однако за много лет они облупились и стерлись, и ничего от них не осталось.
Самым, пожалуй, ценным предметом, находившимся в чемодане, была пишущая машинка, легкая американская дорожная машинка. Получил я ее в подарок от одного моего друга, которого паломники в Страну Востока знают под именем Черного Короля; она помогла мне переписать начисто «Путешествие в Нюрнберг» и первые части «Степного волка», а затем, путем дарения, перешла в собственность моей жены. Машинке, во всяком случае, следовало найти замену.
Теперь были на очереди одежда и белье, оба моих хороших костюма, один из них – парадный, английского материала, сшитый на заказ, затем рубашки и ночные сорочки, дождевик, башмаки, носки. Со временем, наверно, ощутимей всего будет для меня отсутствие именно этих вещей, но сейчас печаль о них была умеренна. Больше чем рубашек и одежды, мне было жаль сейчас, например, моих старых, солидных ножниц для бумаги, предмета каждодневного обихода, который я почти сорок лет тысячи раз держал в руке, или даже большого, мягкого, шерстяного пледа, подарка и рукоделья жены моего прежнего берлинского издателя. Этим чудесным пледом одарила она меня в Энгадине в благополучные времена, затем опять разразилась «великая эпоха», милый старый С. Фишер успел еще вовремя умереть, но его жене, старой ламе, пришлось сначала в Берлине вынести множество мук и унижений, потом она эмигрировала в Швецию, но и там ее не оставили в покое, она бежала на самолете через Москву и Японию в Америку, и я не знаю, жива ли она еще. Плед я называл про себя «паркетом» или «альпийской палаткой», потому что он был сшит из светло-коричневых и темно-коричневых квадратов. Он служил мне когда-то верой и правдой в горные зимы, а потом в иные прохладные вечера и дни, когда отопление оставляло желать лучшего; я заплатил бы больше его реальной стоимости, чтобы вернуть его.
Кстати, что касается «реальной стоимости» моих пожитков, то, определяя ее, я не переставал пугаться и ужасаться. О нынешних ценах мы узнавали либо с помощью торговых каталогов, либо справляясь по телефону, и, глядя на эти фантастические цифры, можно было подумать, что до кражи чемодана я был прямо-таки богачом. Одни только рубашки стоили почти четыреста франков, носки – немного больше ста, а сам мой старый добрый чемодан, если бы можно было сегодня достать чемодан такого, как прежде, качества, стоил бы минимум двести франков. Любой предмет стоил сегодня в денежном выражении во много раз дороже, чем тогда, когда я его приобрел. Глядя на цены, нельзя было не вспомнить о начале великой инфляции в конце первой войны. Не было или почти не было вещей, цены на которые оставались такими же, как пять, а тем более десять лет назад, все стало дорого, драгоценно, недоступно для маленьких людей. Но, к счастью, обнаружились и ценности, которых не коснулось это бешеное подорожание, и даже такие, которые стали во много раз доступнее.
1 2 3