Тут мне смутно представлялся Летучий голландец - не был ли он тоже проклятым злодеем и мучителем? Но особенно припоминался мне голландец, которого изобразил когда-то писатель Мультатули, тот тучный сибарит и накопитель, чье богатство и сытое добродушие зиждилось на высасывании последнего сока из малайцев. Молодец, Мультатули!
Друзья, которым лучше известны мои чувства и образ мыслей, мои верования и взгляды, могут себе представить, как я страдал в этом недостойном положении, как должна была меня тревожить и мучить такая непроизвольная, всем сердцем отвергаемая мною ненависть к невинному - причем не из-за невиновности моего "врага" и несправедливости моего к нему отношения, но прежде всего из-за нелепости собственного образа действий, из-за глубокого, принципиального противоречия между моим реальным поведением и всем тем, что утверждали мой разум, мои убеждения, моя вера. Ведь самая глубокая моя вера, самое священное для меня убеждение заключается в единстве, в божественном единстве вселенной, все страдания, все зло происходит лишь из-за того, что мы, каждый в отдельности, перестали воспринимать себя как неразрывные части целого, что наше "я" преувеличивает свое значение. Много в своей жизни я страдал, много сотворил дурного, много натерпелся по собственной вине тяжелого и горького, но всегда и неизменно мне удавалось спастись, забыть свое "я" и поступиться им, почувствовать единство, признать иллюзией разлад между внутренним и внешним, между "я" и миром и с закрытыми глазами смиренно раствориться в единстве. Легко мне это никогда не давалось, меньше всего я гожусь в святые, и все же всегда и неизменно повторялось со мной чудо, которому христианские теологи дали прекрасное имя "благодати" - божественное состояние умиротворенности, непротивления, добровольного приятия, являющегося не чем иным, как христианским самоотрешением или индусским осознанием единства. И вот - увы и ах! - я опять оказался вне всякого единства, стал разобщенным, страдающим, ненавидящим, враждующим "я". Конечно, имелись и такие, я и тут не был одинок, существовало множество людей, вся жизнь которых была постоянной борьбой, воинственным самоутверждением своего "я" в противовес окружающему миру и которым мысль об единстве, любви и гармонии неведома и чужда, показалась бы глупостью и слабостью, да что там, вся практическая общепризнанная религия современного человека состоит именно в возвеличении своего "я" и его борьбы. Но хорошо себя чувствовать при таком выпячивании своего "я" и борьбе за него способны разве что натуры примитивные, сильные, нетронутые первобытные существа, тогда как знающим, через страданье прозревшим, через страданье одухотворившимся не дано найти в этой борьбе счастья, для них счастье мыслимо лишь в забвении себя, в ощущении единства. Эх, хорошо простакам, которые могут любить себя и ненавидеть своих врагов, хорошо патриотам, которым нет нужды сомневаться в себе, потому что сами они-де ни на столечко не виноваты в бедствиях и нищете своей страны, а, конечно же, только французы, или русские, или евреи, все равно кто, но всегда кто-то другой, всегда "враг"! Может, люди эти, девять десятых живущих на земле, в самом деле счастливы в своей варварской первобытной религии, может, им на зависть легко и весело живется в их панцире глупости или на редкость изобретательного умоненавистничества - хоть и это весьма сомнительно, ибо где взять общее мерило для счастья тех людей и моего собственного, для их и моего страданий?
Долгую, мучительно долгую ночь провел я в таких размышлениях. Жертва голландца, который рядом кашлял, харкал и топал взад и вперед по комнате, я лежал потный и изнемогающий в постели, глаза у меня ломило от долгого чтения (а что другого мне оставалось делать?), и я сознавал: довольно, надо немедленно положить конец этому состоянию, этой муке и позору. Но едва эта ясность, это убеждение или решение, озарила меня с холодной беспощадностью утреннего света, едва в душе ясно и твердо определилось: "Это нужно теперь же до конца выстрадать и разрешить", как поначалу выплыли обычные глупые фантазии, хорошо знакомые всякому нервному человеку в особо мучительные минуты. Лишь два пути, как казалось, могли вывести меня из моего жалкого состояния, и один из них мне предстояло избрать: либо покончить с собой, либо объясниться с голландцем, взять его за горло и победить. (Он тут как раз снова принялся внушительно кашлять.) Обе идеи были прекрасны и спасительны, хоть и несколько ребячливы. Прекрасна была мысль покончить с собой одним из общепринятых способов, которые не раз прикидываешь, с характерным для всех самоубийц ребячливым чувством: "Вот я себе сейчас горло перережу, вам же будет хуже!" Но прекрасна была и другая картина разделаться не с собой, а с голландцем, задушить его или пристрелить и, оставшись в живых, восторжествовать над его грубым, неодухотворенным жизнелюбием.
Эти наивные фантазии уничтожения себя или своего врага скоро, впрочем, иссякли. Можно было какое-то время себя ими тешить, искать прибежище в картинах желаемого, которые, однако, быстро блекли и теряли свою привлекательность, ибо после краткого блуждания по такому лабиринту желание утрачивало силу, и я должен был признаться в том, что оно было лишь данью мгновенной экзальтации и что ни своей смерти, ни смерти голландца я на самом деле всерьез не желал. Его удаление отсюда вполне бы меня удовлетворило. Тогда я попытался облечь это удаление в конкретные образы, зажег свет, достал из ящика ночного стола железнодорожный справочник и не поленился составить для голландца безукоризненно расписанный маршрут, согласно которому ему завтра же чуть свет надлежало отсюда отбыть и возможно быстрее очутиться у себя на родине. Занятие это доставило мне некоторое удовольствие: я представлял себе, как голландец в холодной предрассветной тьме встает, видел и слышал, как он в последний раз совершает в 64-м номере утренний туалет, обувается, захлопывает за собой дверь, видел, как, поеживаясь, он едет на вокзал и отбывает, видел, как в восемь утра он в Базеле ругается с французскими таможенниками, и чем дальше я мысленно его спроваживал, тем легче мне становилось на душе. Однако уже в Париже воображение мне отказало, и еще задолго до того, как я доставил голубчика на голландскую границу, вся картина рассыпалась на части.
Все это было игрой, забавой. Так дешево и просто мне не одолеть врага врага во мне самом. Ведь дело заключалось не в том вовсе, чтобы как-то отомстить голландцу, а в том, чтобы найти осмысленную и достойную меня позицию по отношению к нему. Задача была ясна: я должен побороть свою бессмысленную ненависть, должен полюбить голландца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Друзья, которым лучше известны мои чувства и образ мыслей, мои верования и взгляды, могут себе представить, как я страдал в этом недостойном положении, как должна была меня тревожить и мучить такая непроизвольная, всем сердцем отвергаемая мною ненависть к невинному - причем не из-за невиновности моего "врага" и несправедливости моего к нему отношения, но прежде всего из-за нелепости собственного образа действий, из-за глубокого, принципиального противоречия между моим реальным поведением и всем тем, что утверждали мой разум, мои убеждения, моя вера. Ведь самая глубокая моя вера, самое священное для меня убеждение заключается в единстве, в божественном единстве вселенной, все страдания, все зло происходит лишь из-за того, что мы, каждый в отдельности, перестали воспринимать себя как неразрывные части целого, что наше "я" преувеличивает свое значение. Много в своей жизни я страдал, много сотворил дурного, много натерпелся по собственной вине тяжелого и горького, но всегда и неизменно мне удавалось спастись, забыть свое "я" и поступиться им, почувствовать единство, признать иллюзией разлад между внутренним и внешним, между "я" и миром и с закрытыми глазами смиренно раствориться в единстве. Легко мне это никогда не давалось, меньше всего я гожусь в святые, и все же всегда и неизменно повторялось со мной чудо, которому христианские теологи дали прекрасное имя "благодати" - божественное состояние умиротворенности, непротивления, добровольного приятия, являющегося не чем иным, как христианским самоотрешением или индусским осознанием единства. И вот - увы и ах! - я опять оказался вне всякого единства, стал разобщенным, страдающим, ненавидящим, враждующим "я". Конечно, имелись и такие, я и тут не был одинок, существовало множество людей, вся жизнь которых была постоянной борьбой, воинственным самоутверждением своего "я" в противовес окружающему миру и которым мысль об единстве, любви и гармонии неведома и чужда, показалась бы глупостью и слабостью, да что там, вся практическая общепризнанная религия современного человека состоит именно в возвеличении своего "я" и его борьбы. Но хорошо себя чувствовать при таком выпячивании своего "я" и борьбе за него способны разве что натуры примитивные, сильные, нетронутые первобытные существа, тогда как знающим, через страданье прозревшим, через страданье одухотворившимся не дано найти в этой борьбе счастья, для них счастье мыслимо лишь в забвении себя, в ощущении единства. Эх, хорошо простакам, которые могут любить себя и ненавидеть своих врагов, хорошо патриотам, которым нет нужды сомневаться в себе, потому что сами они-де ни на столечко не виноваты в бедствиях и нищете своей страны, а, конечно же, только французы, или русские, или евреи, все равно кто, но всегда кто-то другой, всегда "враг"! Может, люди эти, девять десятых живущих на земле, в самом деле счастливы в своей варварской первобытной религии, может, им на зависть легко и весело живется в их панцире глупости или на редкость изобретательного умоненавистничества - хоть и это весьма сомнительно, ибо где взять общее мерило для счастья тех людей и моего собственного, для их и моего страданий?
Долгую, мучительно долгую ночь провел я в таких размышлениях. Жертва голландца, который рядом кашлял, харкал и топал взад и вперед по комнате, я лежал потный и изнемогающий в постели, глаза у меня ломило от долгого чтения (а что другого мне оставалось делать?), и я сознавал: довольно, надо немедленно положить конец этому состоянию, этой муке и позору. Но едва эта ясность, это убеждение или решение, озарила меня с холодной беспощадностью утреннего света, едва в душе ясно и твердо определилось: "Это нужно теперь же до конца выстрадать и разрешить", как поначалу выплыли обычные глупые фантазии, хорошо знакомые всякому нервному человеку в особо мучительные минуты. Лишь два пути, как казалось, могли вывести меня из моего жалкого состояния, и один из них мне предстояло избрать: либо покончить с собой, либо объясниться с голландцем, взять его за горло и победить. (Он тут как раз снова принялся внушительно кашлять.) Обе идеи были прекрасны и спасительны, хоть и несколько ребячливы. Прекрасна была мысль покончить с собой одним из общепринятых способов, которые не раз прикидываешь, с характерным для всех самоубийц ребячливым чувством: "Вот я себе сейчас горло перережу, вам же будет хуже!" Но прекрасна была и другая картина разделаться не с собой, а с голландцем, задушить его или пристрелить и, оставшись в живых, восторжествовать над его грубым, неодухотворенным жизнелюбием.
Эти наивные фантазии уничтожения себя или своего врага скоро, впрочем, иссякли. Можно было какое-то время себя ими тешить, искать прибежище в картинах желаемого, которые, однако, быстро блекли и теряли свою привлекательность, ибо после краткого блуждания по такому лабиринту желание утрачивало силу, и я должен был признаться в том, что оно было лишь данью мгновенной экзальтации и что ни своей смерти, ни смерти голландца я на самом деле всерьез не желал. Его удаление отсюда вполне бы меня удовлетворило. Тогда я попытался облечь это удаление в конкретные образы, зажег свет, достал из ящика ночного стола железнодорожный справочник и не поленился составить для голландца безукоризненно расписанный маршрут, согласно которому ему завтра же чуть свет надлежало отсюда отбыть и возможно быстрее очутиться у себя на родине. Занятие это доставило мне некоторое удовольствие: я представлял себе, как голландец в холодной предрассветной тьме встает, видел и слышал, как он в последний раз совершает в 64-м номере утренний туалет, обувается, захлопывает за собой дверь, видел, как, поеживаясь, он едет на вокзал и отбывает, видел, как в восемь утра он в Базеле ругается с французскими таможенниками, и чем дальше я мысленно его спроваживал, тем легче мне становилось на душе. Однако уже в Париже воображение мне отказало, и еще задолго до того, как я доставил голубчика на голландскую границу, вся картина рассыпалась на части.
Все это было игрой, забавой. Так дешево и просто мне не одолеть врага врага во мне самом. Ведь дело заключалось не в том вовсе, чтобы как-то отомстить голландцу, а в том, чтобы найти осмысленную и достойную меня позицию по отношению к нему. Задача была ясна: я должен побороть свою бессмысленную ненависть, должен полюбить голландца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29