Жила она в "Астории", Георгий поселил ее там, использовав какой-то весьма несложный блат.
Вечером она уезжала.
Увидав издали купол Исаакия, Васька почувствовал жжение в горле, и чем ближе они подходили, тем сильнее становилось это жжение. Исаакий надвинулся на них Вавилонской башней - зиккуратом, которые для того и строились, чтобы проложить по ним лестницу к небу. И все храмы мира, как бы причудлива ни была их архитектура, и все религии, все молитвы - всего лишь лестницы в пустоту. На какое-то мгновение Ваське показалось, что он стоит на такой лестнице, на самом верху, где ветер, и ему нужно сделать маленький шаг, чтобы полететь, но тело его сковала судорога, поднимающаяся от ног к сердцу.
- Толкни меня в спину, толкни, - попросил Васька.
Юна, ни слова не говоря, нерезко толкнула его в спину, он сделал шаг, сделал другой шаг, судорога стала сползать, отошла от сердца, освободила грудь, мышцы живота, сошла с бедер, отпустила икры, осталось только горячее покалывание в стопе.
- Что с тобой? - спросила Юна.
- Не знаю. Как бы конец. Но ты меня подтолкнула - и, вместо того чтобы упасть, я взлетел. - Он засмеялся от выспренности сказанного.
- Чего ты смеешься? Ты вдруг стал белый-белый. А насчет взлетишь так это у тебя будет, верь мне.
У дверей гостиницы она сказала:
- Будешь в Москве приходи. - Адрес и телефон она дала раньше. - У меня и остановиться сможешь. Пока я не вышла замуж.
- Жених есть? - спросил Васька бодро.
Она посмотрела на него так, словно он неудачно сострил.
- Я думал... - Васька смутился. - Может, нету...
- Правильно думал. - Она поцеловала его и пошла.
Вертящаяся дверь поглотила ее и все махала и махала створками, будто отгоняла Ваську, отпугивала.
Перед тем как расстаться, они посидели в скверике под отяжелевшей от старости и набухших почек сиренью.
- Этим кустам сто лет, - говорила Юна. - Нянюшка меня в этот скверик гулять водила. Нянюшка у меня была молодая, за ней матросы ухаживали. Матросы были очень высокие. Потом нянюшка пошла работать на завод, стала ударницей. Потом стала летчицей. Сейчас в Москве живет. Она большое начальство. И никогда меня не воспитывает. Если что, говорит: "У тебя голова на плечах или ночная ваза?"
Юна поменялась на Москву, чтобы учиться архитектуре у Жолтовского Ивана Владиславовича.
- Москву я знаю очень плохо. Я ее не чувствую. Город познается в юности, а юности у нас не было - была война. Я, когда у меня это случилось с рукой, естественно, хотела отравиться, как последняя дура. Ревела, билась головой о стенку. А когда успокаивалась - вспоминала детство. Как я в волейбол играю или плаваю. Или шью что-нибудь. Вяжу. Рисую. А во сне я все время видела свои руки. Во сне я чаще всего собираю цветы. Иногда летаю - взмахну руками и полечу. И в будущем, иначе и быть не может, в своих воспоминаниях я буду с двумя руками, поскольку, Вася, вспоминаю я только детство. Каждый день детства - это созидание, и неважно, что мы тогда делали: ели блины или дрались, собирали грибы или мылись в бане. И когда тебе, Вася, станет плохо, так плохо, что деваться некуда, ты ощутишь вдруг, что оттуда тянется жгутик, словно стебель гороха, ты не сломай его, он принесет тебе спасение - свет детства, гармонию детства и ответ на самый глупый из вопросов: "Зачем ты живешь?" Затем, чтобы понять, что в детстве ты был богом. Хотя тебя и драли, и ставили двойки за поведение, ты мог создать вселенную. И вся наша взрослая жизнь - это стремление вернуть утраченные возможности. Вася, я ни разу не представила себя однорукой, для этого я должна включить сознание, а сознательное воспоминание называется реконструкция, и это для криминалистов важно, а для нас важна память чувств. Мы, Вася, художники.
Слово "художники" Васька воспринял не как насмешку, но и не как правду, только как проявление ее доброты. Но почему-то, вызванная этим словом, поднялась над ним легкая крылатая тень - мальчик Икар. И солнцем для него был купол Исаакия.
Васька вышел по улице Герцена на Невский. Он сделал такой крюк, чтобы не проходить мимо Исаакия в опасной близости.
IV
После отъезда Юны (они ходили провожать ее втроем и, вернувшись, посидели у Веры, громко и в общем-то искренне радуясь будущему: живые, здоровые - остальное приложится) Васька так и не мог уснуть. Ему все казалось, что Юна сидит на оттоманке, поджав под себя ноги и положив на колени прекрасные гибкие руки.
И "Богатыри" со стен смотрят на нее, такие нарядные - распетушенные, словно ехали они к кому-то на брачный пир, где столы от жареных оленей, вепрей и хмельного зелья прогибаются, где витязи песни поют гулкие, а девы... А что девы?.. Вот увидели богатыри Юну и стали в смущении - мол, дай проехать-то, прикрой бесовское хоть шинелью, что ли.
Три ковра Васька отнес Игнатию на барахолку, три оставил - поправить небо, слишком было оно голубым, доспехи от этого казались тусклыми.
Известие о страшной смерти Оноре Игнатия не поразило. Он сверкнул узкой улыбкой, и Ваське вдруг показалось, что зубы у него стальные.
- Красиво. Ничего не скажешь - красиво, - сказал Игнатий.
Васька молол что-то насчет поколения фронтовиков, что нужно друг к другу жаться спинами.
- Там вы были поколением, на фронте, - сказал Игнатий. - В одной шкуре были, сукна шинельного. А как война кончилась, каждый в свою персональную шкуру влез. - И повторил: - Ничего не скажешь - красиво...
Анастасия Ивановна (Сережа Галкин, ученик маляра-альфрейщика, ей все поведал) безжалостно определила:
- Контуженый был ваш Оноре. Я на Исаакий ходила, там, если контуженый, не устоять. Закроют вышку, попомните мое слово, сейчас много контуженых-то.
Было в ее словах что-то вещее.
Сон у Васьки пропал.
Васька вставал среди ночи, одевался, туго опоясываясь, и выходил на улицу.
Небо было светящимся, свет рассеянным.
На Неве, напротив Горного института, стоял громоздкий немецкий крейсер, уродливый, как барак, чего-то ждал; американский корабль "Либерти", как бы выцветший и отощавший, тоже ждал чего-то.
Васька шел мимо учебно-парусного судна "Товарищ", мимо ледокола "Ермак", замедлял шаги у широкогрудых близнецов-спасателей "Геракла" и "Антея". Они были похожи на танки - мощь их была очевидна, как очевидна твердость булыжника.
У памятника Крузенштерну поскрипывали выстроенные в каре серые роты "фрунзенских" катеров и шлюпок.
За мостом Лейтенанта Шмидта река была непомерно пустынной, как Дворцовая площадь в будни.
А на той стороне, спалив вокруг себя все ненужное, словно тигль, выплавляющий золото дня, возвышался Исаакий.
Белой ночью он казался стройнее и выше, а когда перед самым восходом наступало короткое розовое межвременье, тяжелый собор вдруг утрачивал свой непомерный вес, на его куполе вспыхивали цветные искры и приподымали его он снял над рекой трепетно и прозрачно, словно сложен был из зажженных свечей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42