На мгновение перестал ненавидеть и убивать, и этого было достаточно, чтобы и на него нашлась управа.
Преследуя одну знатную и многочисленную семью, которая скрывалась в пустыне, Гафиз оторвался от своего отряда. Следы вели его одним из тех путей в пустыне, которые проложены к воде, и привели к почти высохшему руслу. На желтом песке под чахлым деревцем, не дающим тени, он увидел обессилевшую девушку. Она была почти нагой, опаленная ветром пустыни, ее ноги и колени были в кровавых ссадинах – так часто она спотыкалась и падала. Идти дальше она не могла. Огромные, лихорадочно блестевшие глаза не источали больше слез, но на обожженных солнцем щеках от высохших слез остались красные борозды, похожие на раны.
Подняв глаза от земли, она увидела саблю Гафиза, короткую, но тяжелую, как тесак, и, глядя высоко поверх сабли и воина, произнесла слова молитвы: «Во имя бога милосердного превыше всякого милосердия». Прошептала как существо, которое больше ничего не боится и ни от чего не защищается, ибо уже мертво, и неизвестно только, почему сохраняет дар речи. Вместо того чтоб нанести удар, Гафиз раскрыл объятия. Люди, догнавшие господина, застали его еще в этом положении. На кисти правой руки Гафиза на ремне висела оброненная сабля.
Гафиз приказал спрятать девушку в надежное место и не беспокоить ее. В тот же день вечером, когда девушку привели к нему, закутанную в какой-то мужской халат, он отослал ее в свой гарем.
Раб, до сих пор рассказывавший без остановки, поглядел в окошко под часами и замолчал. Я тоже невольно посмотрел вниз. Слуги приготовляли носилки, напоминавшие обычные, только из полотна и покрытые подушками и покрывалами. На носилки тихо и осторожно поставили, точно колоду, Гафиза, и, спустившись по каменным ступеням, рабы исчезли со своей ношей. Мой турок заволновался и медленно, словно нехотя встал. Казалось, что он уйдет, не окончив рассказа и не простившись. Но он остановился у самой лестницы и снова заговорил быстро, комкая слова, точно боялся, что его каждую минуту могут позвать, и потому торопился передать самое важное и необходимое, хотя бы в главных чертах. Говоря, он уже смотрел не на меня, а на стену, будто читал то, что на ней написано. Продолжение его рассказа было менее ясным, но более живым.
Так вот, женщина эта со временем завладела и гаремом, и всем имуществом Гафиза, и самим Гафизом. Он верил только ей. Ей оставлял ключи, когда отправлялся в поход. Он не знал или забыл сирийскую пословицу, которая известна любому ребенку: если хочешь жить без забот – храни ключи от дома за поясом, если хочешь терпеть убытки – отдай их самому верному своему слуге, если желаешь своей гибели – доверь их жене. И вот после стольких лет совместной жизни однажды вечером Гафиза, вернувшегося со своим отрядом, встретили в его собственном дворе вооруженные люди. Все его воины были перебиты, кроме одного, которому удалось скрыться в темноте. Гафиза ранили и стащили с коня.
Так началась необычная ночь в обширных и богатых палатах дворца Гафиза. Невольники, выпущенные из тюрьмы, – полуголые, худые, искалеченные, – грабили, уничтожали, жгли. Посередине главного двора к колодезной балке привязали раненого Гафиза в изорванной одежде. Вокруг него вопили освобожденные рабы и женщины, выпущенные из гарема. Они рассекали воздух ножами и другим оружием, размахивали горящими факелами, с которых, треща, капала смола.
Предводительствовала ими та самая сирийка – любимая жена Челеби-Гафиза. Она годами обдумывала и готовила эту ночь, умело притворялась и лишь ожидала благоприятного случая для отмщения. И пока у него еще были глаза, он видел, как самое дорогое и близкое ему существо на свете, единственный человек, пробудивший в нем жалость, единственная женщина, которой он поверил, носилась вокруг него и, задыхаясь, в исступлении бросала ему в лицо оскорбления и слова, полные ярости. Она не позволила его убить, – а ей все повиновались, – она хотела видеть, как он мучается, она хотела, чтобы он видел, как она наслаждается его мучениями, ему перебили руки в локтях и ноги в коленях, его били горяшими факелами. Но вдруг в ночи послышался конский топот: воин, которому удалось бежать, сообщил об измене брату Гафиза. Брат примчался с несколькими всадниками так быстро, что выпущенные на свободу рабы, перепившиеся, объевшиеся и уставшие от крови, разбежались в один миг, не оказав никакого сопротивления, решив, что пришла большая армия.
Около связанного Гафиза осталась только сирийка. И прежде чем первый всадник успел схватить ее или зарубить, она несколько раз ударила Гафиза по лицу горящим факелом, а затем потушила факел об его лицо. Тут же всадник сразил ее ударом сабли.
Брат Гафиза Сабит быстро восстановил порядок. К утру он усмирил бунт, захватил или перебил женщин гарема, слуг и выпущенных рабов. Сгорела лишь одна из отдаленных построек. Без сознания, изувеченный, лежал Челеби-Гафиз в пустом гареме, а самые быстрые кони мчались за лекарями. Словом, жизнь ему спасли, но он остался таким, каким ты его видел. Его брат бросил внутренние области и переселился сюда, на берег моря. Огненный Гафиз, крылатый Гафиз стал туловищем, живой колодой, существование его поддерживают лишь милосердие и любовь брата. Судьба отняла у Гафиза руки, ноги, зрение, а сам он не хочет промолвить ни слова. Так он и влачит свои дни. Только что дышит божьим воздухом и слушает, как бьют каждую четверть часы на башне. А в Сирии…
Здесь кто-то ударил в ладоши, и раб, на полуслове прервав свой рассказ, легонько толкнул меня в грудь, как бы говоря: рассказ окончен, делай свое дело, и начал медленно спускаться по лестнице.
Я долго провозился с часами, а закончив работу, заставил их пробить несколько раз для проверки. Вывели меня тем же путем, и я больше не видел ни Челеби-Гафиза, ни раба. Провожал меня и передал стражнику безбородый юноша.
С тех пор прошло много лет, но я не могу забыть то, что видел и слышал на часовой башне в Аккре, и не могу объяснить себе это. Кто был тот бледный согбенный турок? Быть может, он сам из разоренной сирийской семьи? Может быть, потурченец или сын потурченца? Почему с такой страстью и поспешностью он рассказывал мне про события, о которых узнику-христианину не рассказывают? Правда ли все то, что он мне поведал, или же раб что-либо изменил и прибавил от себя? Быть может, бир тахта ексик.
Эти вопросы я задавал себе тогда. Они возникают у меня и сейчас, когда я вспоминаю Челеби-Гафиза. Если бы все это было сном, сон не мог быть более необычным. Но что поделаешь? Это случилось в Азии, в стране, где все возможно, где каждое живое существо всю жизнь спрашивает: как и почему, где никто никому не в силах ответить или объяснить, где вопросы не решаются, а забываются.
1 2 3 4
Преследуя одну знатную и многочисленную семью, которая скрывалась в пустыне, Гафиз оторвался от своего отряда. Следы вели его одним из тех путей в пустыне, которые проложены к воде, и привели к почти высохшему руслу. На желтом песке под чахлым деревцем, не дающим тени, он увидел обессилевшую девушку. Она была почти нагой, опаленная ветром пустыни, ее ноги и колени были в кровавых ссадинах – так часто она спотыкалась и падала. Идти дальше она не могла. Огромные, лихорадочно блестевшие глаза не источали больше слез, но на обожженных солнцем щеках от высохших слез остались красные борозды, похожие на раны.
Подняв глаза от земли, она увидела саблю Гафиза, короткую, но тяжелую, как тесак, и, глядя высоко поверх сабли и воина, произнесла слова молитвы: «Во имя бога милосердного превыше всякого милосердия». Прошептала как существо, которое больше ничего не боится и ни от чего не защищается, ибо уже мертво, и неизвестно только, почему сохраняет дар речи. Вместо того чтоб нанести удар, Гафиз раскрыл объятия. Люди, догнавшие господина, застали его еще в этом положении. На кисти правой руки Гафиза на ремне висела оброненная сабля.
Гафиз приказал спрятать девушку в надежное место и не беспокоить ее. В тот же день вечером, когда девушку привели к нему, закутанную в какой-то мужской халат, он отослал ее в свой гарем.
Раб, до сих пор рассказывавший без остановки, поглядел в окошко под часами и замолчал. Я тоже невольно посмотрел вниз. Слуги приготовляли носилки, напоминавшие обычные, только из полотна и покрытые подушками и покрывалами. На носилки тихо и осторожно поставили, точно колоду, Гафиза, и, спустившись по каменным ступеням, рабы исчезли со своей ношей. Мой турок заволновался и медленно, словно нехотя встал. Казалось, что он уйдет, не окончив рассказа и не простившись. Но он остановился у самой лестницы и снова заговорил быстро, комкая слова, точно боялся, что его каждую минуту могут позвать, и потому торопился передать самое важное и необходимое, хотя бы в главных чертах. Говоря, он уже смотрел не на меня, а на стену, будто читал то, что на ней написано. Продолжение его рассказа было менее ясным, но более живым.
Так вот, женщина эта со временем завладела и гаремом, и всем имуществом Гафиза, и самим Гафизом. Он верил только ей. Ей оставлял ключи, когда отправлялся в поход. Он не знал или забыл сирийскую пословицу, которая известна любому ребенку: если хочешь жить без забот – храни ключи от дома за поясом, если хочешь терпеть убытки – отдай их самому верному своему слуге, если желаешь своей гибели – доверь их жене. И вот после стольких лет совместной жизни однажды вечером Гафиза, вернувшегося со своим отрядом, встретили в его собственном дворе вооруженные люди. Все его воины были перебиты, кроме одного, которому удалось скрыться в темноте. Гафиза ранили и стащили с коня.
Так началась необычная ночь в обширных и богатых палатах дворца Гафиза. Невольники, выпущенные из тюрьмы, – полуголые, худые, искалеченные, – грабили, уничтожали, жгли. Посередине главного двора к колодезной балке привязали раненого Гафиза в изорванной одежде. Вокруг него вопили освобожденные рабы и женщины, выпущенные из гарема. Они рассекали воздух ножами и другим оружием, размахивали горящими факелами, с которых, треща, капала смола.
Предводительствовала ими та самая сирийка – любимая жена Челеби-Гафиза. Она годами обдумывала и готовила эту ночь, умело притворялась и лишь ожидала благоприятного случая для отмщения. И пока у него еще были глаза, он видел, как самое дорогое и близкое ему существо на свете, единственный человек, пробудивший в нем жалость, единственная женщина, которой он поверил, носилась вокруг него и, задыхаясь, в исступлении бросала ему в лицо оскорбления и слова, полные ярости. Она не позволила его убить, – а ей все повиновались, – она хотела видеть, как он мучается, она хотела, чтобы он видел, как она наслаждается его мучениями, ему перебили руки в локтях и ноги в коленях, его били горяшими факелами. Но вдруг в ночи послышался конский топот: воин, которому удалось бежать, сообщил об измене брату Гафиза. Брат примчался с несколькими всадниками так быстро, что выпущенные на свободу рабы, перепившиеся, объевшиеся и уставшие от крови, разбежались в один миг, не оказав никакого сопротивления, решив, что пришла большая армия.
Около связанного Гафиза осталась только сирийка. И прежде чем первый всадник успел схватить ее или зарубить, она несколько раз ударила Гафиза по лицу горящим факелом, а затем потушила факел об его лицо. Тут же всадник сразил ее ударом сабли.
Брат Гафиза Сабит быстро восстановил порядок. К утру он усмирил бунт, захватил или перебил женщин гарема, слуг и выпущенных рабов. Сгорела лишь одна из отдаленных построек. Без сознания, изувеченный, лежал Челеби-Гафиз в пустом гареме, а самые быстрые кони мчались за лекарями. Словом, жизнь ему спасли, но он остался таким, каким ты его видел. Его брат бросил внутренние области и переселился сюда, на берег моря. Огненный Гафиз, крылатый Гафиз стал туловищем, живой колодой, существование его поддерживают лишь милосердие и любовь брата. Судьба отняла у Гафиза руки, ноги, зрение, а сам он не хочет промолвить ни слова. Так он и влачит свои дни. Только что дышит божьим воздухом и слушает, как бьют каждую четверть часы на башне. А в Сирии…
Здесь кто-то ударил в ладоши, и раб, на полуслове прервав свой рассказ, легонько толкнул меня в грудь, как бы говоря: рассказ окончен, делай свое дело, и начал медленно спускаться по лестнице.
Я долго провозился с часами, а закончив работу, заставил их пробить несколько раз для проверки. Вывели меня тем же путем, и я больше не видел ни Челеби-Гафиза, ни раба. Провожал меня и передал стражнику безбородый юноша.
С тех пор прошло много лет, но я не могу забыть то, что видел и слышал на часовой башне в Аккре, и не могу объяснить себе это. Кто был тот бледный согбенный турок? Быть может, он сам из разоренной сирийской семьи? Может быть, потурченец или сын потурченца? Почему с такой страстью и поспешностью он рассказывал мне про события, о которых узнику-христианину не рассказывают? Правда ли все то, что он мне поведал, или же раб что-либо изменил и прибавил от себя? Быть может, бир тахта ексик.
Эти вопросы я задавал себе тогда. Они возникают у меня и сейчас, когда я вспоминаю Челеби-Гафиза. Если бы все это было сном, сон не мог быть более необычным. Но что поделаешь? Это случилось в Азии, в стране, где все возможно, где каждое живое существо всю жизнь спрашивает: как и почему, где никто никому не в силах ответить или объяснить, где вопросы не решаются, а забываются.
1 2 3 4