а волосы, странными пучками окружавшие лоб, неестественно вились и были такими сухими, словно корни их жгло невидимое пламя.
Когда, наговорившись, Хаим, вечно чем-то озабоченный, ссутулясь, уходил, фра Петар провожал его долгим, сочувственным взглядом.
Прошло два дня, а Чамил не появлялся. Хаим, который несмотря на собственные заботы, умудрялся откуда-то все знать или хотя бы догадываться, объяснял отсутствие юноши и тем, что его, вероятно, допрашивают и потому не выпускают из камеры во избежание каких-либо нежелательных встреч. Когда следствие окончится и дело будет передано в суд, Чамилу снова разрешат прогулки.
Все знал и все предвидел (хоть и не всегда точно) этот Хаим из Смирны. В данном случае его предположение оправдалось полностью.
В то утро фра Петар, думая о чем-то своем, сидел на камне и краем уха слушал препирательства и брань, которые доносились до него сразу с двух сторон, странно преломляясь и мешаясь в сознании.
Слева от него расположилась небольшая компания картежников. Пытаясь разрешить какой-то карточный спор, они устроили нечто вроде суда. Лица у всех хмурые, говорят отрывисто, сухо и грубо.
– Отдай деньги человеку, – тонким, но страшным голосом твердит верзила, видимо, главарь картежников.
– Вот что я ему отдам! – зло кричит в ответ невысокий коренастый игрок с воспаленными глазами и делает непристойный жест.
– Видал? Да еще ранил человека, чуть не убил, – слышится со стороны.
– А чего же его не убить?
– На каторгу захотел?
– Подумаешь, испугали! Как только выйду, тут же его укокошу и запросто отсижу!
Раздается негодующий шум, среди которого едва различим голос верзилы, непоколебимый и угрожающий:
– Отдай деньги! Слышишь?
Перебранка справа еще громче, и по временам она совсем заглушает спор картежников. Тут и Заим, и говорливый человек атлетического сложения, бубнящий глухим басом, и какой-то новичок низенького роста по прозванию Софта. Как всегда, эти говорят о женщинах. Заим пока молчит, видимо, придумывает новый рассказ. Спорят меж собой атлет и Софта.
Софта орет, и даже по голосу слышно, что он при этом подскакивает, как обычно делают низенькие люди, пытаясь Придать больше веса своим словам:
– Армянки, армянки – вот это женщины!
– Армянки? Какие армянки? И ты мне будешь говорить о женщинах! Ты? Да ты же еще малолеток!
– Мне тридцать один.
– Это ничего не значит. Дело не в годах, ты какой есть, таким и в пятьдесят лет будешь. Малолеток! Понимаешь? Ты малолетний и малосильный, малокровный и малодушный, вообще все в тебе начинается с «мало».
– Зато у тебя с «много», – вяло и неостроумно защищается коротыш; арестанты громко хохочут.
– Видишь, и опять не угадал. Уж если хочешь знать, во мне всего не просто «много», а слишком много. Поэтому я ни на что и не гожусь. Но ты-ы? – Глухой бас произнес какое-то коротенькое словечко, потонувшее в смехе окружающих.
И снова загудел бас. Опять о женщинах, о любви. Ни о чем другом он словно не умел говорить.
– Армянка – это, братцы, как лесной пожар. Разжечь трудно, но уж когда запылает, никак не погасить. Это не женщина, а кабала. И стоит этой напасти прилепиться к мужику, он навеки в рабстве – да не только у нее, но и у всех ее родичей. И не только у живых, но и у мертвых, и даже у тех, что еще не родились. Целиком сожрут человека, но честно и по закону, только честно и по закону божьему. С богом-то они на короткой ноге. Армянка шесть дней в неделю ходит грязная, и только по праздникам умывается. Волосы по всему телу, до самых глаз, и вечно от нее несет чесноком. А черкешенка!
– Вот это женщина! – одобрительно подхватывает кто-то, выходя из круга.
– Да? – раздраженно обрывает его бас, и слово это звучит будто сердитый вздох.
– Это, братец, летний день, а не женщина. Летний день, когда не знаешь, что лучше – земля или небо. Но тут надо, как говорят, хорошо подковаться. И опять же ничего не поможет, потому что с ней любой мастер – подмастерье. Это не птица – схватишь, и она твоя. Ее долго не удержишь, переливается с места на место, как вода, вроде и было, а вроде ничего и не было. Нет у ней памяти, не знает она, что такое разум, душа, милосердие. И никогда не поймешь ее законов.
И опять было произнесено короткое и непонятное слово, вызвавшее громкий смех. Фра Петар оторвался от своих мыслей и хотел уйти куда-нибудь подальше, но тотчас же в изумлении остановился. Смущенно и тихо здороваясь, перед ним стоял Чамил.
Так всегда бывает. Люди, которых мы хотим видеть и очень ждем, появляются не в часы напряженных раздумий о них, а как раз тогда, когда мыслями мы от них всего дальше. И должно пройти некоторое время, чтобы проявилась наша радость, затаившаяся на дне души и пробужденная нежданной встречей.
Спасаясь от крика и смеха, они отошли в сторону.
– Надо же так, надо же так! – первым начал фра Петар, повторяя, словно в замешательстве, эти три слова, когда они уселись рядом. (Он был даже доволен, что его радость кажется несколько меньше, чем была на самом деле.)
Бесконечно далекой почудилась им вдруг их последняя встреча, хотя прошло совсем немного дней. Юноша заметно похудел. Глаза запали, тени под ними стали темнее, лицо осунулось. То и дело, словно откуда-то со стороны, набегала налицо едва заметная улыбка, придавая ему смущенное выражение. Одежда помята, борода отросла, а сам он стал каким-то иным, еще более сдержанным и осторожным.
За время разлуки удивительная дружба между богатым юношей-турком из Смирны и приезжим боснийским монахом, вопреки всем ожиданиям, выросла и окрепла. Такая внезапная близость могла возникнуть лишь в этой странной тюрьме и при столь исключительных обстоятельствах. Правда, и сейчас в разговоре они в основном продолжали неторопливо делиться друг с другом тем, что некогда им довелось увидеть или прочитать. (О себе никто из них ничего не рассказывал.) Но их беседы резко отличались от того, что можно было услышать вокруг. А это главное. В разговорах они проводили целый день до самого вечера, когда нужно было расходиться по камерам, и прерывали беседу только На время, когда Чамил уходил на полуденную и послеполуденную молитвы. Как и раньше, говорил в основном фра Петар, но постепенно молчаливый юноша стал принимать в разговоре все больше участия, хотя голос его по-прежнему казался слабым эхом какого-то сильного и ясного голоса, и после нескольких первых слов он всегда переходил на шепот.
Таким шепотом однажды (фра Петар опять никак не мог точно восстановить в памяти, когда и как это произошло) Чамил, прежде такой скупой на слова, начал рассказывать историю султана Джема. И с этого времени он уже не говорил ни о чем другом. Повод был совершенно случайным или казался таким. Тихо, словно говоря о вполне обыденных вещах, Чамил спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Когда, наговорившись, Хаим, вечно чем-то озабоченный, ссутулясь, уходил, фра Петар провожал его долгим, сочувственным взглядом.
Прошло два дня, а Чамил не появлялся. Хаим, который несмотря на собственные заботы, умудрялся откуда-то все знать или хотя бы догадываться, объяснял отсутствие юноши и тем, что его, вероятно, допрашивают и потому не выпускают из камеры во избежание каких-либо нежелательных встреч. Когда следствие окончится и дело будет передано в суд, Чамилу снова разрешат прогулки.
Все знал и все предвидел (хоть и не всегда точно) этот Хаим из Смирны. В данном случае его предположение оправдалось полностью.
В то утро фра Петар, думая о чем-то своем, сидел на камне и краем уха слушал препирательства и брань, которые доносились до него сразу с двух сторон, странно преломляясь и мешаясь в сознании.
Слева от него расположилась небольшая компания картежников. Пытаясь разрешить какой-то карточный спор, они устроили нечто вроде суда. Лица у всех хмурые, говорят отрывисто, сухо и грубо.
– Отдай деньги человеку, – тонким, но страшным голосом твердит верзила, видимо, главарь картежников.
– Вот что я ему отдам! – зло кричит в ответ невысокий коренастый игрок с воспаленными глазами и делает непристойный жест.
– Видал? Да еще ранил человека, чуть не убил, – слышится со стороны.
– А чего же его не убить?
– На каторгу захотел?
– Подумаешь, испугали! Как только выйду, тут же его укокошу и запросто отсижу!
Раздается негодующий шум, среди которого едва различим голос верзилы, непоколебимый и угрожающий:
– Отдай деньги! Слышишь?
Перебранка справа еще громче, и по временам она совсем заглушает спор картежников. Тут и Заим, и говорливый человек атлетического сложения, бубнящий глухим басом, и какой-то новичок низенького роста по прозванию Софта. Как всегда, эти говорят о женщинах. Заим пока молчит, видимо, придумывает новый рассказ. Спорят меж собой атлет и Софта.
Софта орет, и даже по голосу слышно, что он при этом подскакивает, как обычно делают низенькие люди, пытаясь Придать больше веса своим словам:
– Армянки, армянки – вот это женщины!
– Армянки? Какие армянки? И ты мне будешь говорить о женщинах! Ты? Да ты же еще малолеток!
– Мне тридцать один.
– Это ничего не значит. Дело не в годах, ты какой есть, таким и в пятьдесят лет будешь. Малолеток! Понимаешь? Ты малолетний и малосильный, малокровный и малодушный, вообще все в тебе начинается с «мало».
– Зато у тебя с «много», – вяло и неостроумно защищается коротыш; арестанты громко хохочут.
– Видишь, и опять не угадал. Уж если хочешь знать, во мне всего не просто «много», а слишком много. Поэтому я ни на что и не гожусь. Но ты-ы? – Глухой бас произнес какое-то коротенькое словечко, потонувшее в смехе окружающих.
И снова загудел бас. Опять о женщинах, о любви. Ни о чем другом он словно не умел говорить.
– Армянка – это, братцы, как лесной пожар. Разжечь трудно, но уж когда запылает, никак не погасить. Это не женщина, а кабала. И стоит этой напасти прилепиться к мужику, он навеки в рабстве – да не только у нее, но и у всех ее родичей. И не только у живых, но и у мертвых, и даже у тех, что еще не родились. Целиком сожрут человека, но честно и по закону, только честно и по закону божьему. С богом-то они на короткой ноге. Армянка шесть дней в неделю ходит грязная, и только по праздникам умывается. Волосы по всему телу, до самых глаз, и вечно от нее несет чесноком. А черкешенка!
– Вот это женщина! – одобрительно подхватывает кто-то, выходя из круга.
– Да? – раздраженно обрывает его бас, и слово это звучит будто сердитый вздох.
– Это, братец, летний день, а не женщина. Летний день, когда не знаешь, что лучше – земля или небо. Но тут надо, как говорят, хорошо подковаться. И опять же ничего не поможет, потому что с ней любой мастер – подмастерье. Это не птица – схватишь, и она твоя. Ее долго не удержишь, переливается с места на место, как вода, вроде и было, а вроде ничего и не было. Нет у ней памяти, не знает она, что такое разум, душа, милосердие. И никогда не поймешь ее законов.
И опять было произнесено короткое и непонятное слово, вызвавшее громкий смех. Фра Петар оторвался от своих мыслей и хотел уйти куда-нибудь подальше, но тотчас же в изумлении остановился. Смущенно и тихо здороваясь, перед ним стоял Чамил.
Так всегда бывает. Люди, которых мы хотим видеть и очень ждем, появляются не в часы напряженных раздумий о них, а как раз тогда, когда мыслями мы от них всего дальше. И должно пройти некоторое время, чтобы проявилась наша радость, затаившаяся на дне души и пробужденная нежданной встречей.
Спасаясь от крика и смеха, они отошли в сторону.
– Надо же так, надо же так! – первым начал фра Петар, повторяя, словно в замешательстве, эти три слова, когда они уселись рядом. (Он был даже доволен, что его радость кажется несколько меньше, чем была на самом деле.)
Бесконечно далекой почудилась им вдруг их последняя встреча, хотя прошло совсем немного дней. Юноша заметно похудел. Глаза запали, тени под ними стали темнее, лицо осунулось. То и дело, словно откуда-то со стороны, набегала налицо едва заметная улыбка, придавая ему смущенное выражение. Одежда помята, борода отросла, а сам он стал каким-то иным, еще более сдержанным и осторожным.
За время разлуки удивительная дружба между богатым юношей-турком из Смирны и приезжим боснийским монахом, вопреки всем ожиданиям, выросла и окрепла. Такая внезапная близость могла возникнуть лишь в этой странной тюрьме и при столь исключительных обстоятельствах. Правда, и сейчас в разговоре они в основном продолжали неторопливо делиться друг с другом тем, что некогда им довелось увидеть или прочитать. (О себе никто из них ничего не рассказывал.) Но их беседы резко отличались от того, что можно было услышать вокруг. А это главное. В разговорах они проводили целый день до самого вечера, когда нужно было расходиться по камерам, и прерывали беседу только На время, когда Чамил уходил на полуденную и послеполуденную молитвы. Как и раньше, говорил в основном фра Петар, но постепенно молчаливый юноша стал принимать в разговоре все больше участия, хотя голос его по-прежнему казался слабым эхом какого-то сильного и ясного голоса, и после нескольких первых слов он всегда переходил на шепот.
Таким шепотом однажды (фра Петар опять никак не мог точно восстановить в памяти, когда и как это произошло) Чамил, прежде такой скупой на слова, начал рассказывать историю султана Джема. И с этого времени он уже не говорил ни о чем другом. Повод был совершенно случайным или казался таким. Тихо, словно говоря о вполне обыденных вещах, Чамил спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24