Может быть, пока он хлопочет, мы с вами об этом поговорим? Мне думается, я бы смог вам помочь – если, конечно…
Он замолчал, благожелательно глядя на Ивана Ильича.
– Конечно, конечно, – сказал Иван Ильич; ему стало неловко – человек пришел ради него, – и он поспешно добавил: – Буду весьма признателен…
– Так что с вами, Иван Ильич?
Иван Ильич подумал, что с ним, вспомнил все, что он знал о нервных расстройствах (а знал он о них очень мало: у него всю жизнь была ясная, здоровая, спокойная жизнь), и сказал:
– Наверное, депрессия.
– Нынче у всех депрессия, – легко сказал врач. – Почему вы решили, что у вас депрессия?
– Иногда… мне не хочется жить, – сказал Иван Ильич – и (до мозга костей приученный к точным формулировкам) тут же подумал, что это очень неточно. – Нет, – сказал он, – не так. Я не могу сказать, что я не хочу жить… то есть хочу умереть, – как не могу и сказать, что я жить хочу. Мне это просто безразлично. Моя жизнь, моя работа – а это и была моя жизнь – не имеют теперь никакого смысла. Жить, ничего не делая, я не могу… но я так же не могу что-то делать, зная, что это бессмысленно.
– А что вы делаете, Иван Ильич? – спросил врач. Он слушал, чуть наклонив голову набок, и порою вытягивал губы в трубочку – отчего приходили в движение его седеющие подусники и усы; слушал он с таким наружным участием и интересом, что в душе Ивана Ильича шевельнулось желание (а может быть – надежда на помощь?…) обо всем подробно ему рассказать: до этого душевного движения он отвечал хотя и добросовестно, как вообще привык все делать в жизни, но безо всякого чувства, – лишь потому, что его спрашивал этот приятный и внешностью и повадкой и, по своему знакомству с Борисом, как будто не совсем посторонний Ивану Ильичу человек.
– Я занимаюсь ядерной физикой.
– Область, мне мало доступная, – как будто сожалеюще сказал врач.
– М-м-м… Одно время я делал Бомбу.
Бомба – так называли это со времен Изделия № 1. С тех пор, какие бы метаморфозы ни претерпевала ее конструкция, ее разрушительная мощь и ее носители, там, где было можно о ней говорить, ее называли Бомбой.
Михаил Степаныч чуть приподнял брови и сделал затяжку.
– Э-э… я так понимаю – атомную, водородную и так далее бомбу?
– Да.
Странно, что Боря, при своей вулканической несдержанности на язык, ничего об этом ему не сказал.
Врач как будто понимающе (и в лице его даже как будто уменьшился интерес) неторопливо покивал головой, и Иван Ильич замолчал – ожидая, что врач ему скажет, что же он понял. И действительно – после минутной паузы Михаил Степаныч спросил:
– Видимо, у вас возникли… какие-то нравственные проблемы? В связи с тем, что вы разрабатываете орудие уничтожения?
Иван Ильич покачал головой.
– Несколько лет назад я перешел в другую лабораторию. Сейчас я занимаюсь чисто теоретическими исследованиями.
– Извините, а с чем это было связано?
– Это произошло, когда соперничество с потенциальным противником потеряло в моих глазах всякий смысл… когда суммарная мощность боеприпасов превысила потребную для уничтожения человечества.
– То есть совершенствовать бомбы стало бессмысленно, – сказал врач.
– Ну, в общем да… Главное было уже не бомбы, а носители и защита от них. И, как ученому, заниматься тем, что бессмысленно, мне стало неинтересно.
– Значит, ваши, так сказать, морально-этические взгляды не сыграли здесь никакой роли?
– Сыграли. Просто сначала я понял чисто техническую бессмысленность дальнейшей разработки вооружений… я помню, мне пришла на ум такая фантасмагория: поскольку в глобальной войне мир будет все равно уничтожен, то для так называемого удара возмездия совершенно излишне тратиться на ракеты и прорыв ПВО: проще взорвать все свои бомбы на своей территории, ведь все равно пропадать, – и в мире ни одной живой души не останется… Так вот, сначала я понял бессмысленность всей этой гонки… вообще странно, что раньше не понял, но вы ведь знаете, наука затягивает и отнимает порой здравый смысл… в тех областях, что лежат вне ее, – а уже потом, как следствие этого осознания, изменились и мои взгляды на производство оружия вообще. Я пришел к выводу, что в этом направлении работать преступно.
– И вы считаете, что… ядерный паритет, например, не нужен?
– В сложившихся условиях, когда накоплено столько оружия, – нет. Вам, может быть, покажется странным то, что я говорю… но сейчас было бы безопаснее, если бы у одной из великих ядерных держав – Америки или России – вовсе бы не было ядерного оружия. Тогда в случае войны ядерный удар – причем очень ограниченный, потому что сопротивление будет сразу подавлено, да и для победителя самоубийственно сильно загрязнять атмосферу, – будет нанесен только одной стороне… которая проиграет войну, но человечество останется целым. Ответные же удары в двусторонней ядерной войне… которая ограниченной быть не может, она перерастет в тотальную в считанные дни, если не часы и минуты, – представляются мне даже не просто бессмысленной, а какой-то психопатической местью: отомстить всем шести миллиардам – в том числе и себе – так, чтобы вообще никого и ничего не осталось. А ведь в конце концов… хотя и говорят, что каждый народ заслуживает свое правительство, народное большинство крайне редко выступает инициатором войн.
– Но я всегда понимал дело так, – сказал врач, – что атомное оружие есть оружие сдерживания. Любой войны – в том числе и обычными средствами.
– Раньше я сам думал так… то есть сразу после института я вообще ни о чем не думал, я просто с головой окунулся в науку – знаете, как конструкторы более приземленного, что ли, стрелкового оружия: упиваются кинематикой и абстрактными техническими характеристиками своего детища, не думая о том, что из этого детища будут стрелять в людей. Из автомата Калашникова убили уже, наверное, больше, чем за всю мировую войну, – а он ничего… да, так вот: сначала я вообще ни о чем не думал, кроме науки, – прибавьте сюда еще пыл самоценного юношеского само– и честолюбия, потом, годам к двадцати пяти, чувство моей сопричастности грандиозному делу пробудило во мне заразу патриотизма… во-первых, я о многом тогда не знал, а во-вторых, эта самая болезнь среди оборонщиков свирепствует как нигде – быть может, это сублимированный подсознательный страх, что они станут никому не нужны, если патриотизма не будет… В тридцать я уже работал, трезво, без сантиментов считая: Америка и Советский Союз – это, конечно, не черное и белое, а нечто в первом приближении равнопятнистое – ну, может быть, пятна в разных местах, – и страх перед применением ядерного оружия удержит человечество от новой войны…
Иван Ильич замолчал… вспомнил себя двадцать лет назад. Двадцать лет – как вчера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Он замолчал, благожелательно глядя на Ивана Ильича.
– Конечно, конечно, – сказал Иван Ильич; ему стало неловко – человек пришел ради него, – и он поспешно добавил: – Буду весьма признателен…
– Так что с вами, Иван Ильич?
Иван Ильич подумал, что с ним, вспомнил все, что он знал о нервных расстройствах (а знал он о них очень мало: у него всю жизнь была ясная, здоровая, спокойная жизнь), и сказал:
– Наверное, депрессия.
– Нынче у всех депрессия, – легко сказал врач. – Почему вы решили, что у вас депрессия?
– Иногда… мне не хочется жить, – сказал Иван Ильич – и (до мозга костей приученный к точным формулировкам) тут же подумал, что это очень неточно. – Нет, – сказал он, – не так. Я не могу сказать, что я не хочу жить… то есть хочу умереть, – как не могу и сказать, что я жить хочу. Мне это просто безразлично. Моя жизнь, моя работа – а это и была моя жизнь – не имеют теперь никакого смысла. Жить, ничего не делая, я не могу… но я так же не могу что-то делать, зная, что это бессмысленно.
– А что вы делаете, Иван Ильич? – спросил врач. Он слушал, чуть наклонив голову набок, и порою вытягивал губы в трубочку – отчего приходили в движение его седеющие подусники и усы; слушал он с таким наружным участием и интересом, что в душе Ивана Ильича шевельнулось желание (а может быть – надежда на помощь?…) обо всем подробно ему рассказать: до этого душевного движения он отвечал хотя и добросовестно, как вообще привык все делать в жизни, но безо всякого чувства, – лишь потому, что его спрашивал этот приятный и внешностью и повадкой и, по своему знакомству с Борисом, как будто не совсем посторонний Ивану Ильичу человек.
– Я занимаюсь ядерной физикой.
– Область, мне мало доступная, – как будто сожалеюще сказал врач.
– М-м-м… Одно время я делал Бомбу.
Бомба – так называли это со времен Изделия № 1. С тех пор, какие бы метаморфозы ни претерпевала ее конструкция, ее разрушительная мощь и ее носители, там, где было можно о ней говорить, ее называли Бомбой.
Михаил Степаныч чуть приподнял брови и сделал затяжку.
– Э-э… я так понимаю – атомную, водородную и так далее бомбу?
– Да.
Странно, что Боря, при своей вулканической несдержанности на язык, ничего об этом ему не сказал.
Врач как будто понимающе (и в лице его даже как будто уменьшился интерес) неторопливо покивал головой, и Иван Ильич замолчал – ожидая, что врач ему скажет, что же он понял. И действительно – после минутной паузы Михаил Степаныч спросил:
– Видимо, у вас возникли… какие-то нравственные проблемы? В связи с тем, что вы разрабатываете орудие уничтожения?
Иван Ильич покачал головой.
– Несколько лет назад я перешел в другую лабораторию. Сейчас я занимаюсь чисто теоретическими исследованиями.
– Извините, а с чем это было связано?
– Это произошло, когда соперничество с потенциальным противником потеряло в моих глазах всякий смысл… когда суммарная мощность боеприпасов превысила потребную для уничтожения человечества.
– То есть совершенствовать бомбы стало бессмысленно, – сказал врач.
– Ну, в общем да… Главное было уже не бомбы, а носители и защита от них. И, как ученому, заниматься тем, что бессмысленно, мне стало неинтересно.
– Значит, ваши, так сказать, морально-этические взгляды не сыграли здесь никакой роли?
– Сыграли. Просто сначала я понял чисто техническую бессмысленность дальнейшей разработки вооружений… я помню, мне пришла на ум такая фантасмагория: поскольку в глобальной войне мир будет все равно уничтожен, то для так называемого удара возмездия совершенно излишне тратиться на ракеты и прорыв ПВО: проще взорвать все свои бомбы на своей территории, ведь все равно пропадать, – и в мире ни одной живой души не останется… Так вот, сначала я понял бессмысленность всей этой гонки… вообще странно, что раньше не понял, но вы ведь знаете, наука затягивает и отнимает порой здравый смысл… в тех областях, что лежат вне ее, – а уже потом, как следствие этого осознания, изменились и мои взгляды на производство оружия вообще. Я пришел к выводу, что в этом направлении работать преступно.
– И вы считаете, что… ядерный паритет, например, не нужен?
– В сложившихся условиях, когда накоплено столько оружия, – нет. Вам, может быть, покажется странным то, что я говорю… но сейчас было бы безопаснее, если бы у одной из великих ядерных держав – Америки или России – вовсе бы не было ядерного оружия. Тогда в случае войны ядерный удар – причем очень ограниченный, потому что сопротивление будет сразу подавлено, да и для победителя самоубийственно сильно загрязнять атмосферу, – будет нанесен только одной стороне… которая проиграет войну, но человечество останется целым. Ответные же удары в двусторонней ядерной войне… которая ограниченной быть не может, она перерастет в тотальную в считанные дни, если не часы и минуты, – представляются мне даже не просто бессмысленной, а какой-то психопатической местью: отомстить всем шести миллиардам – в том числе и себе – так, чтобы вообще никого и ничего не осталось. А ведь в конце концов… хотя и говорят, что каждый народ заслуживает свое правительство, народное большинство крайне редко выступает инициатором войн.
– Но я всегда понимал дело так, – сказал врач, – что атомное оружие есть оружие сдерживания. Любой войны – в том числе и обычными средствами.
– Раньше я сам думал так… то есть сразу после института я вообще ни о чем не думал, я просто с головой окунулся в науку – знаете, как конструкторы более приземленного, что ли, стрелкового оружия: упиваются кинематикой и абстрактными техническими характеристиками своего детища, не думая о том, что из этого детища будут стрелять в людей. Из автомата Калашникова убили уже, наверное, больше, чем за всю мировую войну, – а он ничего… да, так вот: сначала я вообще ни о чем не думал, кроме науки, – прибавьте сюда еще пыл самоценного юношеского само– и честолюбия, потом, годам к двадцати пяти, чувство моей сопричастности грандиозному делу пробудило во мне заразу патриотизма… во-первых, я о многом тогда не знал, а во-вторых, эта самая болезнь среди оборонщиков свирепствует как нигде – быть может, это сублимированный подсознательный страх, что они станут никому не нужны, если патриотизма не будет… В тридцать я уже работал, трезво, без сантиментов считая: Америка и Советский Союз – это, конечно, не черное и белое, а нечто в первом приближении равнопятнистое – ну, может быть, пятна в разных местах, – и страх перед применением ядерного оружия удержит человечество от новой войны…
Иван Ильич замолчал… вспомнил себя двадцать лет назад. Двадцать лет – как вчера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12