Кажется, она была права, говоря, что у нее нет настоящих друзей.
Я заказал Крествью 5-6958 в Беверли-хилс – номер О. Д. Бермана, который дала междугородная справочная. Там ответили, что мистеру Берману делают массаж и его нельзя беспокоить, позвоните, пожалуйста, позже. Джо Белл пришел в ярость: «Надо было сказать, что дело идет о жизни и смерти!» – и заставил меня позвонить Расти. Сначала подошел дворецкий мистера Троулера. «Мистер и миссис Троулер обедают, – объявил он, – что им передать?» Джо Белл закричал в трубку: «Это срочно, слышите? Вопрос жизни и смерти!» В результате я получил возможность поговорить с урожденной Уайлдвуд или, вернее, ее выслушать: «Вы что, ошалели? Мы с мужем подадим в суд на того, кто попробует приплести наше имя к этой от-от-отвра-тительной де-де-дегенератке. Я всегда знала, что она наркоманка и что морали у нее не больше, чем у суки во время течки. Тюрьма для нее – самое место. И муж со мной согласен на тысячу процентов. Мы просто в суд подадим на того, кто…» Повесив трубку, я вспомнил о старом Доке из Тьюлипа, Техас; но нет, Холли не позволила бы ему звонить, она убьет меня за это.
Я снова вызвал Калифорнию. Линия была все время занята, и, когда мне наконец дали О. Д. Бермана, я уже выпил столько мартини, что ему самому пришлось объяснять мне, зачем я звоню.
– Вы насчет детки? Все уже знаю! Я позвонил Игги Финкелстайну. Игги – лучший адвокат в Нью-Йорке. Я сказал Игги: займись этим делом и вышли мне счет, только не называй моего имени, понятно? Я вроде в долгу перед деткой. Не то чтобы я ей был должен, но надо же ей помочь. Она тронутая. Дурака валяет. Но валяет всерьез, понимаете? В общем, ее освободят под залог в десять тысяч. Не беспокойтесь, вечером Игги ее заберет; не удивлюсь, если она уже дома.
Но ее не было дома; не вернулась она и на следующее утро, когда я пошел накормить кота. Ключа у меня не было, и, поднявшись по пожарной лестнице, я проник в квартиру через окно. Кот был в спальне, и не один: нагнувшись над чемоданом, там стоял мужчина. Я перешагнул через подоконник; приняв друг друга за грабителей, мы обменялись неуверенными взглядами. У него было приятное лицо, гладкие, словно лакированные волосы, и он напоминал Жозе; больше того, в чемодан он собирал вещи Жозе – туфли, костюмы, с которыми Холли вечно возилась и носила то в чистку, то в ремонт. Заранее зная ответ, я спросил:
– Вас прислал мистер Ибарра-Егар?
– Я есть кузен, – сказал он, настороженно улыбаясь, с акцентом, сквозь который едва можно было продраться.
– Где Жозе?
Он повторил вопрос, словно переводя его на другой язык.
– А, где она? Она ждет, – сказал он и, словно забыв обо мне, снова стал укладывать вещи.
Ага, дипломат решил смыться. Что ж, меня это не удивило и нисколько не опечалило. Но какой же подлец!
– Его бы следовало выпороть кнутом.
Кузен хихикнул; кажется, он меня понял. Он захлопнул чемодан и протянул мне письмо.
– Моя кузен, она просил оставлять это для ее друг. Вы сделать одолжение?
На конверте торопливым почерком было написано: «Для мисс X. Голайтли».
Я сел на ее кровать, прижал к себе кота и почувствовал каждой своей клеточкой такую боль за Холли, какую почувствовала бы она сама.
– Да, я сделаю одолжение.
И сделал, вопреки своему желанию. У меня не хватило ни мужества уничтожить письмо, ни силы воли, чтобы оставить его в кармане, когда Холли, очень осторожно, спросила меня, нет ли случайно каких-нибудь известий о Жозе. Это было на третье утро. Я сидел у ее постели в больничной палате, где воняло йодом и подкладным судном. Она лежала там с той ночи, когда ее арестовали.
– Да, милый, – приветствовала она меня, когда я подошел к ней на цыпочках с блоком сигарет «Пикиюн» и букетиком фиалок в руках, – я все-таки потеряла наследника.
Ем нельзя было дать и двенадцати лет – палевые волосы зачесаны назад, глаза без темных очков, чистые, как дождевая вода, – не верилось, что она больна.
И все же это было так.
– Вот гадость – я чуть не сдохла. Кроме шуток: толстуха чуть не прибрала меня. Она веселилась до упаду. Я тебе, кажется, не рассказывала про толстую бабу? Я сама о ней не знала, пока не умер брат. Сначала я просто не могла понять, куда он делся, что это значит: Фред умер; а потом увидела ее, она была у меня в комнате, качала Фреда на руках, толстая рыжая сволочь, и сама качалась, качалась в кресле – а Фред у нее на руках – и ржала, как духовой оркестр. Вот смех! Но у нас это все впереди, дружок: дожидается рыжая, чтобы сыграть с нами шутку. Теперь ты понял, с чего я взбесилась и все переломала?
Не считая адвоката, нанятого О. Д. Берманом, я был единственным, кого допустили к Холли. В палате были еще больные – три похожие на близнецов дамы, которые без недоброжелательства, но откровенно меня разглядывали и делились впечатлениями, перешептываясь по-итальянски.
Холли объяснила:
– Они думают, что ты – мой соблазнитель. Парень, который меня подвел. – И на мое предложение просветить их на этот счет ответила: – Не могу. Они не говорят по-английски. Да и зачем портить им удовольствие?
Тут она и спросила меня о Жозе.
В тот миг, когда она увидела письмо, глаза ее сощурились, а губы сложились в тугую улыбку, которая вдруг состарила ее до бесконечности.
– Милый, – попросила она, – открой, пожалуйста, тот ящик и достань мне сумочку. Девушке не полагается читать такие письма, не намазав губы.
Глядя в ручное зеркальце, она мазалась и пудрилась до тех пор, пока на лице не осталось и следа от ее двенадцати лет. Она накрасила губы одной помадой и нарумянила щеки другой. Подвела веки черным карандашом, потом голубым, спрыснула шею одеколоном, нацепила жемчужные серьги и надела темные очки. Забронировавшись таким образом и посетовав на печальное состояние своего маникюра, она разорвала наконец конверт и быстро пробежала письмо. Пока она читала, сухая, деревянная улыбка на ее лице становилась все тверже и суше. Затем она попросила сигарету. Затянулась.
– Отдает дерьмом. Но божественно, – сказала она и швырнула мне письмо. – Может, пригодится, если вздумаешь написать роман из жизни крыс. Не робей. Прочти вслух. Я сама хочу послушать.
Оно начиналось: «Дорогая моя девочка…»
Холли сразу меня прервала. Ей хотелось знать, что я думаю о почерке. Я ничего о нем не думал: убористое, разборчивое, невыразительное письмо.
– Он весь в этом. Застегнут на все пуговки. Страдает запорами, – объявила она. – Продолжай.
«Дорогая моя девочка, я любил тебя, веря, что ты не такая, как все. Но пойми мое отчаяние, когда мне открылось столь жестоким и скандальным образом, как ты непохожа на ту женщину, которую человек моей веры и общественного положения хотел бы назвать своей женой. Я поистине скорблю, что тебя постигло такое бесчестие, и не смею ко всеобщему осуждению присоединить еще и свое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Я заказал Крествью 5-6958 в Беверли-хилс – номер О. Д. Бермана, который дала междугородная справочная. Там ответили, что мистеру Берману делают массаж и его нельзя беспокоить, позвоните, пожалуйста, позже. Джо Белл пришел в ярость: «Надо было сказать, что дело идет о жизни и смерти!» – и заставил меня позвонить Расти. Сначала подошел дворецкий мистера Троулера. «Мистер и миссис Троулер обедают, – объявил он, – что им передать?» Джо Белл закричал в трубку: «Это срочно, слышите? Вопрос жизни и смерти!» В результате я получил возможность поговорить с урожденной Уайлдвуд или, вернее, ее выслушать: «Вы что, ошалели? Мы с мужем подадим в суд на того, кто попробует приплести наше имя к этой от-от-отвра-тительной де-де-дегенератке. Я всегда знала, что она наркоманка и что морали у нее не больше, чем у суки во время течки. Тюрьма для нее – самое место. И муж со мной согласен на тысячу процентов. Мы просто в суд подадим на того, кто…» Повесив трубку, я вспомнил о старом Доке из Тьюлипа, Техас; но нет, Холли не позволила бы ему звонить, она убьет меня за это.
Я снова вызвал Калифорнию. Линия была все время занята, и, когда мне наконец дали О. Д. Бермана, я уже выпил столько мартини, что ему самому пришлось объяснять мне, зачем я звоню.
– Вы насчет детки? Все уже знаю! Я позвонил Игги Финкелстайну. Игги – лучший адвокат в Нью-Йорке. Я сказал Игги: займись этим делом и вышли мне счет, только не называй моего имени, понятно? Я вроде в долгу перед деткой. Не то чтобы я ей был должен, но надо же ей помочь. Она тронутая. Дурака валяет. Но валяет всерьез, понимаете? В общем, ее освободят под залог в десять тысяч. Не беспокойтесь, вечером Игги ее заберет; не удивлюсь, если она уже дома.
Но ее не было дома; не вернулась она и на следующее утро, когда я пошел накормить кота. Ключа у меня не было, и, поднявшись по пожарной лестнице, я проник в квартиру через окно. Кот был в спальне, и не один: нагнувшись над чемоданом, там стоял мужчина. Я перешагнул через подоконник; приняв друг друга за грабителей, мы обменялись неуверенными взглядами. У него было приятное лицо, гладкие, словно лакированные волосы, и он напоминал Жозе; больше того, в чемодан он собирал вещи Жозе – туфли, костюмы, с которыми Холли вечно возилась и носила то в чистку, то в ремонт. Заранее зная ответ, я спросил:
– Вас прислал мистер Ибарра-Егар?
– Я есть кузен, – сказал он, настороженно улыбаясь, с акцентом, сквозь который едва можно было продраться.
– Где Жозе?
Он повторил вопрос, словно переводя его на другой язык.
– А, где она? Она ждет, – сказал он и, словно забыв обо мне, снова стал укладывать вещи.
Ага, дипломат решил смыться. Что ж, меня это не удивило и нисколько не опечалило. Но какой же подлец!
– Его бы следовало выпороть кнутом.
Кузен хихикнул; кажется, он меня понял. Он захлопнул чемодан и протянул мне письмо.
– Моя кузен, она просил оставлять это для ее друг. Вы сделать одолжение?
На конверте торопливым почерком было написано: «Для мисс X. Голайтли».
Я сел на ее кровать, прижал к себе кота и почувствовал каждой своей клеточкой такую боль за Холли, какую почувствовала бы она сама.
– Да, я сделаю одолжение.
И сделал, вопреки своему желанию. У меня не хватило ни мужества уничтожить письмо, ни силы воли, чтобы оставить его в кармане, когда Холли, очень осторожно, спросила меня, нет ли случайно каких-нибудь известий о Жозе. Это было на третье утро. Я сидел у ее постели в больничной палате, где воняло йодом и подкладным судном. Она лежала там с той ночи, когда ее арестовали.
– Да, милый, – приветствовала она меня, когда я подошел к ней на цыпочках с блоком сигарет «Пикиюн» и букетиком фиалок в руках, – я все-таки потеряла наследника.
Ем нельзя было дать и двенадцати лет – палевые волосы зачесаны назад, глаза без темных очков, чистые, как дождевая вода, – не верилось, что она больна.
И все же это было так.
– Вот гадость – я чуть не сдохла. Кроме шуток: толстуха чуть не прибрала меня. Она веселилась до упаду. Я тебе, кажется, не рассказывала про толстую бабу? Я сама о ней не знала, пока не умер брат. Сначала я просто не могла понять, куда он делся, что это значит: Фред умер; а потом увидела ее, она была у меня в комнате, качала Фреда на руках, толстая рыжая сволочь, и сама качалась, качалась в кресле – а Фред у нее на руках – и ржала, как духовой оркестр. Вот смех! Но у нас это все впереди, дружок: дожидается рыжая, чтобы сыграть с нами шутку. Теперь ты понял, с чего я взбесилась и все переломала?
Не считая адвоката, нанятого О. Д. Берманом, я был единственным, кого допустили к Холли. В палате были еще больные – три похожие на близнецов дамы, которые без недоброжелательства, но откровенно меня разглядывали и делились впечатлениями, перешептываясь по-итальянски.
Холли объяснила:
– Они думают, что ты – мой соблазнитель. Парень, который меня подвел. – И на мое предложение просветить их на этот счет ответила: – Не могу. Они не говорят по-английски. Да и зачем портить им удовольствие?
Тут она и спросила меня о Жозе.
В тот миг, когда она увидела письмо, глаза ее сощурились, а губы сложились в тугую улыбку, которая вдруг состарила ее до бесконечности.
– Милый, – попросила она, – открой, пожалуйста, тот ящик и достань мне сумочку. Девушке не полагается читать такие письма, не намазав губы.
Глядя в ручное зеркальце, она мазалась и пудрилась до тех пор, пока на лице не осталось и следа от ее двенадцати лет. Она накрасила губы одной помадой и нарумянила щеки другой. Подвела веки черным карандашом, потом голубым, спрыснула шею одеколоном, нацепила жемчужные серьги и надела темные очки. Забронировавшись таким образом и посетовав на печальное состояние своего маникюра, она разорвала наконец конверт и быстро пробежала письмо. Пока она читала, сухая, деревянная улыбка на ее лице становилась все тверже и суше. Затем она попросила сигарету. Затянулась.
– Отдает дерьмом. Но божественно, – сказала она и швырнула мне письмо. – Может, пригодится, если вздумаешь написать роман из жизни крыс. Не робей. Прочти вслух. Я сама хочу послушать.
Оно начиналось: «Дорогая моя девочка…»
Холли сразу меня прервала. Ей хотелось знать, что я думаю о почерке. Я ничего о нем не думал: убористое, разборчивое, невыразительное письмо.
– Он весь в этом. Застегнут на все пуговки. Страдает запорами, – объявила она. – Продолжай.
«Дорогая моя девочка, я любил тебя, веря, что ты не такая, как все. Но пойми мое отчаяние, когда мне открылось столь жестоким и скандальным образом, как ты непохожа на ту женщину, которую человек моей веры и общественного положения хотел бы назвать своей женой. Я поистине скорблю, что тебя постигло такое бесчестие, и не смею ко всеобщему осуждению присоединить еще и свое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22