В воскресенье вечером в том же реве они будут мчаться обратно к городской шлакоблочной цивилизации.
Здесь, у опушки леса, была тишина. Лес стоял черный и молчаливый.
Туман вставал над равниной. Вначале он затопил ложбины, озерца, потом корни кустов. Вскоре туман затопил и кустарник, и над ровной его пеленой торчали лишь отдельные ветви, верхушки. Торчали еще мачты далекой высоковольтки, но вскоре их скрыли сумерки.
Курить на верхушке стога было вовсе нельзя, и я сосал пустую трубочку, усмехаясь словам Дядяякима о том, что зверь сберегает нас от вредного табачного яда.
Рев моторов на реке кончился. Наступила окончательная тишина, которую нарушали лишь непонятные всплески на соседнем болотце, взбалмошный утиный вскрик вдалеке, и в деревне, где жил Дядяяким, вдруг заорал транзистор. Но тотчас же смолк, устыдившись.
Где-то около двенадцати в кустарнике раздался треск, чавканье воды под копытами. Кабанья стая тяжеловесно проламывалась к местам кормежки. И думать было нечего увидеть их сквозь этот туман. Так они и прошли совсем рядом со стогом, и треск затих. Я загрустил. Вспомнил, как в Москве читал Куприна и мечтал в тайниках души о том, что увижу Полесье таким же, точно не было прошедших десятилетий. Потом я стал вспоминать другие места, где бывал: Чукотку, Тянь-Шань, Усть-Урт и Якутию, но досада не проходила, хотя каждое из этих мест было прекрасно по-своему. Пожалуй, досада еще более усугубилась. Мелькаешь как мотылек из местности в местность, и почему не случится так, чтобы душа прикипела по-настоящему: к заросшим арчой склонам и ледникам Тянь-Шаня, или к невероятной расцветки водам Аральского моря, или к той же Чукотке, где прожил не год и не два, а гораздо больше. А может, все было проще, и само понятие родной местности стало для моего поколения гораздо шире, чем для поколения наших отцов?
…Кабаны прошли обратно той же дорогой перед самым рассветом, и туман все так же скрывал их спасительным одеялом.
За ночь небо очистилось, и солнце всплыло над дальним зубчатым лесом. Вид у солнца был уверенный и добродушный, как у хорошо отдохнувшего здорового мужчины в расцвете лет. И ей-богу, слезая со стога, я порадовался, что не стрелял этой ночью. Так, видно, двумя выстрелами и ограничится моя полесская эпопея, о которой столько мечтал в комнатной тесноте.
Дядяяким наставлял шило здоровой рукой, а потом ловко вгонял его ударом беспалой ладошки по ручке. Он подшивал хомут леснической лошади. Я расположился напротив за дощатым столом и, как всегда после неудачной охоты, чистил ружье. Такая была привычка.
Он все вскидывал и вскидывал глаз, наблюдая, как я колдую над хитрым бельгийским затвором. Потом сказал:
– Я когда-то ловок был разбирать. Сейчас, поди, ППШ разобрать не сумею.
Я посмотрел на него. Он сидел на пороге и орудовал над хомутом с непостижимой точностью движений, какая часто встречается у калек и еще у бывалых людей. И неожиданно пришло наитие: я понял, кого он мне напоминал все эти дни. Я же десятки раз встречал его в тундрах Чукотки, в Якутии, в колымской тайге и на горных тропах тянь-шанских хребтов, во всех местах, где бывал. В этих людях с полувековым «стажем» таился огромный запас жизненной силы. И еще была уверенность, что происходила, наверное, от четкого знания итогов прошедшего дня и знания планов на будущее.
Опыт давно научил меня, что на этих людей можно полагаться не меньше, а больше, чем на себя. По крайней мере, до тех пор, пока ты не обрел их свойства души или хотя бы способность улыбаться так, как они.
– Ну, положим, ППШ я разберу, – сам себе сказал Дядяяким. – Если голова забыла, так руки помнят. Разберем, если будет надо. А как же иначе?
– Никак, – ответил я. – Никак быть иначе не может.
И мы улыбнулись друг другу и каждый себе, потому что эти слова стали у нас чем-то вроде пароля.
И долго же, черт возьми, долгое время потом я не мог избавиться от видения этой улыбки, как и от мыслей о том: через какие испытания надо пройти, чтобы понять относительную ценность и сущность вещей, чтобы так в улыбке дарить себя людям.
1 2 3
Здесь, у опушки леса, была тишина. Лес стоял черный и молчаливый.
Туман вставал над равниной. Вначале он затопил ложбины, озерца, потом корни кустов. Вскоре туман затопил и кустарник, и над ровной его пеленой торчали лишь отдельные ветви, верхушки. Торчали еще мачты далекой высоковольтки, но вскоре их скрыли сумерки.
Курить на верхушке стога было вовсе нельзя, и я сосал пустую трубочку, усмехаясь словам Дядяякима о том, что зверь сберегает нас от вредного табачного яда.
Рев моторов на реке кончился. Наступила окончательная тишина, которую нарушали лишь непонятные всплески на соседнем болотце, взбалмошный утиный вскрик вдалеке, и в деревне, где жил Дядяяким, вдруг заорал транзистор. Но тотчас же смолк, устыдившись.
Где-то около двенадцати в кустарнике раздался треск, чавканье воды под копытами. Кабанья стая тяжеловесно проламывалась к местам кормежки. И думать было нечего увидеть их сквозь этот туман. Так они и прошли совсем рядом со стогом, и треск затих. Я загрустил. Вспомнил, как в Москве читал Куприна и мечтал в тайниках души о том, что увижу Полесье таким же, точно не было прошедших десятилетий. Потом я стал вспоминать другие места, где бывал: Чукотку, Тянь-Шань, Усть-Урт и Якутию, но досада не проходила, хотя каждое из этих мест было прекрасно по-своему. Пожалуй, досада еще более усугубилась. Мелькаешь как мотылек из местности в местность, и почему не случится так, чтобы душа прикипела по-настоящему: к заросшим арчой склонам и ледникам Тянь-Шаня, или к невероятной расцветки водам Аральского моря, или к той же Чукотке, где прожил не год и не два, а гораздо больше. А может, все было проще, и само понятие родной местности стало для моего поколения гораздо шире, чем для поколения наших отцов?
…Кабаны прошли обратно той же дорогой перед самым рассветом, и туман все так же скрывал их спасительным одеялом.
За ночь небо очистилось, и солнце всплыло над дальним зубчатым лесом. Вид у солнца был уверенный и добродушный, как у хорошо отдохнувшего здорового мужчины в расцвете лет. И ей-богу, слезая со стога, я порадовался, что не стрелял этой ночью. Так, видно, двумя выстрелами и ограничится моя полесская эпопея, о которой столько мечтал в комнатной тесноте.
Дядяяким наставлял шило здоровой рукой, а потом ловко вгонял его ударом беспалой ладошки по ручке. Он подшивал хомут леснической лошади. Я расположился напротив за дощатым столом и, как всегда после неудачной охоты, чистил ружье. Такая была привычка.
Он все вскидывал и вскидывал глаз, наблюдая, как я колдую над хитрым бельгийским затвором. Потом сказал:
– Я когда-то ловок был разбирать. Сейчас, поди, ППШ разобрать не сумею.
Я посмотрел на него. Он сидел на пороге и орудовал над хомутом с непостижимой точностью движений, какая часто встречается у калек и еще у бывалых людей. И неожиданно пришло наитие: я понял, кого он мне напоминал все эти дни. Я же десятки раз встречал его в тундрах Чукотки, в Якутии, в колымской тайге и на горных тропах тянь-шанских хребтов, во всех местах, где бывал. В этих людях с полувековым «стажем» таился огромный запас жизненной силы. И еще была уверенность, что происходила, наверное, от четкого знания итогов прошедшего дня и знания планов на будущее.
Опыт давно научил меня, что на этих людей можно полагаться не меньше, а больше, чем на себя. По крайней мере, до тех пор, пока ты не обрел их свойства души или хотя бы способность улыбаться так, как они.
– Ну, положим, ППШ я разберу, – сам себе сказал Дядяяким. – Если голова забыла, так руки помнят. Разберем, если будет надо. А как же иначе?
– Никак, – ответил я. – Никак быть иначе не может.
И мы улыбнулись друг другу и каждый себе, потому что эти слова стали у нас чем-то вроде пароля.
И долго же, черт возьми, долгое время потом я не мог избавиться от видения этой улыбки, как и от мыслей о том: через какие испытания надо пройти, чтобы понять относительную ценность и сущность вещей, чтобы так в улыбке дарить себя людям.
1 2 3