Они гребли в море по одному Кудуспаю известным приметам, и, когда они доходили до сетей, выползал краешек солнца. Потом все громадное красное солнце зависало над морем. К возвращению начиналась жара.
Желтый аральский судак, серебристый жерех, чье мясо может поспорить с осетриной, огромные лупоглазые сазаны и пивная рыбка-шемайка шли в сети.
В море Кудуспай оживлялся. Он шутил, насвистывал и разговаривал с рыбой. И Бебенин был счастлив в эти минуты. Однажды, когда они остановились на перекур на якоре и взошедшее, еще нежаркое солнце делало Аральское море зеленым, когда вкус «Беломора» был особенно острым, Кудуспай сказал:
– Я казах рода Кудай. Мы всегда были рыбаки и охотники.
– А сейчас?
– Весь западный берег Арала я знаю как свою ладонь. Я и мой верблюд. Летом я рыбачу, зимой мы с верблюдом идем вдоль Усть-Урта. Там много моих землянок. Замыкаем мы круг на восточном берегу. Штук двести лисиц, штук десять волков – столько шкур сдает Кудуспай.
– А сейчас? Здесь ты зачем?
– Я ловлю рыбу для экспедиции, кто в колхозе, старики мои в степи пастухами.
«Старики», – тревожно шевельнулось в мозгу Бебы. Он представил себе стариков в бараньих шубах. «В Средней Азии живут среднеазиаты».
22
Тучи над прииском шли так низко, что, казалось, пропарывали брюхо о верхушки желтеющих лиственниц. Из этих прорезов лилась вода: ледяной нескончаемый дождик. Дождик шел на тайгу, превращал дорогу в непроходимые даже для гусениц препятствия, туманом висел над рекой и поселком.
Дождик обмывал за ночь полированные до блеска гусеницы бульдозеров и скапливался во впадинах полигонов.
Иногда наступала другая пора, и шорох дождика исчезал. Ветер разгонял тучи, выползали наружу бледная синева неба и сопки. Сопки были окрашены в три цвета. Три цвета осени. Внизу сопки были желтые от пожелтевшей листвяги, еще выше – черные от безжизненных россыпей камня, заросшего накипным темным лишайником, и еще выше сопки были иссиня-белые, потому что на вершины их уже пришла зима и ветер передувал там меж камней колючие струйки снега.
К сентябрю небо открывалось все чаще и все ниже опускалась снежная черта на вершинах сопок. Вершины их теперь были уже не иссиня-белыми, а просто ослепительно белыми. Они рождали мысли о гармонии и чистоте окрестных миров.
Прииск, изнемогая, гнал последнюю промывку. Ее надо было гнать, пока не наступили морозы, пока в водопадах, направленных к промывочным приборам, не начала мерзнуть вода. В глазах старожилов и разных бывалых людей вставали картины отдельных лет, когда весь поселок выходил добывать последние килограммы планового металла. В кромешной тьме осенней ночи морозно пылали факелы, чтобы вода проходила по нагретым трубам, и обросшие льдом, точно шубой, ворочали металлической челюстью драги, и был лязг металла и безмолвие подошедшей зимы, когда птицы уже улетели, но снег и настоящий мороз еще не пришли.
Это были последние бои промывочного сезона, и каждый на прииске – как бывалый солдат, не требующий команд, разнарядок и выговоров; все шло, катилось само собой, как катится порядком разболтанная, но верная, приработанная на дальних дорогах грузовая машина.
Еще на прииске был легкий, невнятный шум, неизвестно откуда идущий, о том, что была утечка металла, о том, что не выплыл при промывке самородок, часть которого обнаружил Николай Большой.
И так как сезон шел к концу, то на стол товарища Говорухина легла та самая папка «О разрублении самородка и исчезновении части его».
В тот самый день, когда на стол Говорухина легла эта папка, Кудуспай отправился ловить сомов на закидушку. Он с утра попросил Бебенина набрать для грузил камней и завернуть их в тряпочки, чтобы удобнее было привязывать к леске.
Беба ушел с облепленным чешуей рюкзаком, который дал ему Кудуспай, и еще зачем-то прихватил свою швейцарскую сумку. Вернувшись, он бросил рюкзак с камнями и пошел купаться.
Собираясь, Кудуспай пересчитал грузила, подумал, что будет мало, заглянул в швейцарскую сумку и нашел в сумке еще одно грузило, уже завязанное в тряпочку. Бебенин купался в море, и, не дождавшись его, Кудуспай ушел к камышам. Закидушки он мог бросить и один.
Вернувшись с моря, Беба увидел свою сумку не там, где положил ее. Он поднял и тут же обнаружил, что самородка в сумке нет.
Он сидел в юрте и ждал Кудуспая.
Когда за юртой послышались шаги, Бебенин взял длинный рыбацкий нож, которым так удобно было потрошить рыбу. Он спрятал нож за спиной.
– Шесть штук поставил на лимане и шесть в стороне, – весело сообщил Кудуспай. – Утром пойдем смотреть.
– Где золото спрятал? – тихо спросил Бебенин.
– Золото? – машинально улыбаясь, повторил Кудуспай и поднял глаза. – Ты что?
– Кончай, – сказал Бебенин. – Кончай дурака валять. – И медленно вытащил из-за спины нож.
Кудуспай поднялся. Глаза его сузились.
– Шутишь. Наверное, болен, а? Положи нож. Пожалуйста, положи.
При виде жилистого, согнувшегося, как для прыжка, Кудуспая Бебу охватил дикий страх, и потому он заорал:
– Кончай баланду, гад косоглазый! Кишки выпущу! Кудуспай кинулся. Он хотел отнять нож у сошедшего с ума человека. Нога его поскользнулась на приготовленной для ужина рыбе, и Кудуспай упал прямо на нож, который трусливо выставил вперед Бебенин.
Кудуспай странно, нечеловечески охнул. Беба выпустил нож и выскочил из юрты. За спиной что-то хрипело и булькало.
Точно лунатик он пошел к морю. Он шел по песку, который к вечеру стал прохладен, и ноги его вязли в этом песке, а голова была пуста, как пластмассовый мяч для пинг-понга.
Он остановился у воды, потому что дальше идти было некуда. И вдруг уловил далекий стук катерного мотора.
Он понял, что это идет катер за рыбой, идет сюда. Он оглянулся с тоскливой неторопливостью. Темная вечерняя степь лежала за спиной, проклятая дурацкая пустыня. Цепь событий с лязгом замкнулась, и время остановилось.
В диком несоответствии с моментом Беба вспомнил вдруг дурацкого пианиста, у которого жила обезьянка макака-резус по кличке Гриша. Была обезьяна, был пианист, который в прокуренной комнате играл иногда странную музыку, а потом уехал куда-то на юг, чтобы обезьяне было теплее. Еще была в той жизни соседка, которая открывала форточку и всех выгоняла, когда пианист начинал играть. Говорят, прошла всю войну санитаркой и бесполезно было с ней спорить. Лучше и не пытаться…
Еще он вспомнил момент, когда нашел самородок, тихий утренний полигон, самогонного цвета водичку, которая заполняла ямку, и заплакал. О» сел на холодный песок и стал ждать катер. Он не знал, что звук по воде рано утром разносился очень далеко и катера надо еще ждать, ждать и ждать. Но он сидел и ждал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Желтый аральский судак, серебристый жерех, чье мясо может поспорить с осетриной, огромные лупоглазые сазаны и пивная рыбка-шемайка шли в сети.
В море Кудуспай оживлялся. Он шутил, насвистывал и разговаривал с рыбой. И Бебенин был счастлив в эти минуты. Однажды, когда они остановились на перекур на якоре и взошедшее, еще нежаркое солнце делало Аральское море зеленым, когда вкус «Беломора» был особенно острым, Кудуспай сказал:
– Я казах рода Кудай. Мы всегда были рыбаки и охотники.
– А сейчас?
– Весь западный берег Арала я знаю как свою ладонь. Я и мой верблюд. Летом я рыбачу, зимой мы с верблюдом идем вдоль Усть-Урта. Там много моих землянок. Замыкаем мы круг на восточном берегу. Штук двести лисиц, штук десять волков – столько шкур сдает Кудуспай.
– А сейчас? Здесь ты зачем?
– Я ловлю рыбу для экспедиции, кто в колхозе, старики мои в степи пастухами.
«Старики», – тревожно шевельнулось в мозгу Бебы. Он представил себе стариков в бараньих шубах. «В Средней Азии живут среднеазиаты».
22
Тучи над прииском шли так низко, что, казалось, пропарывали брюхо о верхушки желтеющих лиственниц. Из этих прорезов лилась вода: ледяной нескончаемый дождик. Дождик шел на тайгу, превращал дорогу в непроходимые даже для гусениц препятствия, туманом висел над рекой и поселком.
Дождик обмывал за ночь полированные до блеска гусеницы бульдозеров и скапливался во впадинах полигонов.
Иногда наступала другая пора, и шорох дождика исчезал. Ветер разгонял тучи, выползали наружу бледная синева неба и сопки. Сопки были окрашены в три цвета. Три цвета осени. Внизу сопки были желтые от пожелтевшей листвяги, еще выше – черные от безжизненных россыпей камня, заросшего накипным темным лишайником, и еще выше сопки были иссиня-белые, потому что на вершины их уже пришла зима и ветер передувал там меж камней колючие струйки снега.
К сентябрю небо открывалось все чаще и все ниже опускалась снежная черта на вершинах сопок. Вершины их теперь были уже не иссиня-белыми, а просто ослепительно белыми. Они рождали мысли о гармонии и чистоте окрестных миров.
Прииск, изнемогая, гнал последнюю промывку. Ее надо было гнать, пока не наступили морозы, пока в водопадах, направленных к промывочным приборам, не начала мерзнуть вода. В глазах старожилов и разных бывалых людей вставали картины отдельных лет, когда весь поселок выходил добывать последние килограммы планового металла. В кромешной тьме осенней ночи морозно пылали факелы, чтобы вода проходила по нагретым трубам, и обросшие льдом, точно шубой, ворочали металлической челюстью драги, и был лязг металла и безмолвие подошедшей зимы, когда птицы уже улетели, но снег и настоящий мороз еще не пришли.
Это были последние бои промывочного сезона, и каждый на прииске – как бывалый солдат, не требующий команд, разнарядок и выговоров; все шло, катилось само собой, как катится порядком разболтанная, но верная, приработанная на дальних дорогах грузовая машина.
Еще на прииске был легкий, невнятный шум, неизвестно откуда идущий, о том, что была утечка металла, о том, что не выплыл при промывке самородок, часть которого обнаружил Николай Большой.
И так как сезон шел к концу, то на стол товарища Говорухина легла та самая папка «О разрублении самородка и исчезновении части его».
В тот самый день, когда на стол Говорухина легла эта папка, Кудуспай отправился ловить сомов на закидушку. Он с утра попросил Бебенина набрать для грузил камней и завернуть их в тряпочки, чтобы удобнее было привязывать к леске.
Беба ушел с облепленным чешуей рюкзаком, который дал ему Кудуспай, и еще зачем-то прихватил свою швейцарскую сумку. Вернувшись, он бросил рюкзак с камнями и пошел купаться.
Собираясь, Кудуспай пересчитал грузила, подумал, что будет мало, заглянул в швейцарскую сумку и нашел в сумке еще одно грузило, уже завязанное в тряпочку. Бебенин купался в море, и, не дождавшись его, Кудуспай ушел к камышам. Закидушки он мог бросить и один.
Вернувшись с моря, Беба увидел свою сумку не там, где положил ее. Он поднял и тут же обнаружил, что самородка в сумке нет.
Он сидел в юрте и ждал Кудуспая.
Когда за юртой послышались шаги, Бебенин взял длинный рыбацкий нож, которым так удобно было потрошить рыбу. Он спрятал нож за спиной.
– Шесть штук поставил на лимане и шесть в стороне, – весело сообщил Кудуспай. – Утром пойдем смотреть.
– Где золото спрятал? – тихо спросил Бебенин.
– Золото? – машинально улыбаясь, повторил Кудуспай и поднял глаза. – Ты что?
– Кончай, – сказал Бебенин. – Кончай дурака валять. – И медленно вытащил из-за спины нож.
Кудуспай поднялся. Глаза его сузились.
– Шутишь. Наверное, болен, а? Положи нож. Пожалуйста, положи.
При виде жилистого, согнувшегося, как для прыжка, Кудуспая Бебу охватил дикий страх, и потому он заорал:
– Кончай баланду, гад косоглазый! Кишки выпущу! Кудуспай кинулся. Он хотел отнять нож у сошедшего с ума человека. Нога его поскользнулась на приготовленной для ужина рыбе, и Кудуспай упал прямо на нож, который трусливо выставил вперед Бебенин.
Кудуспай странно, нечеловечески охнул. Беба выпустил нож и выскочил из юрты. За спиной что-то хрипело и булькало.
Точно лунатик он пошел к морю. Он шел по песку, который к вечеру стал прохладен, и ноги его вязли в этом песке, а голова была пуста, как пластмассовый мяч для пинг-понга.
Он остановился у воды, потому что дальше идти было некуда. И вдруг уловил далекий стук катерного мотора.
Он понял, что это идет катер за рыбой, идет сюда. Он оглянулся с тоскливой неторопливостью. Темная вечерняя степь лежала за спиной, проклятая дурацкая пустыня. Цепь событий с лязгом замкнулась, и время остановилось.
В диком несоответствии с моментом Беба вспомнил вдруг дурацкого пианиста, у которого жила обезьянка макака-резус по кличке Гриша. Была обезьяна, был пианист, который в прокуренной комнате играл иногда странную музыку, а потом уехал куда-то на юг, чтобы обезьяне было теплее. Еще была в той жизни соседка, которая открывала форточку и всех выгоняла, когда пианист начинал играть. Говорят, прошла всю войну санитаркой и бесполезно было с ней спорить. Лучше и не пытаться…
Еще он вспомнил момент, когда нашел самородок, тихий утренний полигон, самогонного цвета водичку, которая заполняла ямку, и заплакал. О» сел на холодный песок и стал ждать катер. Он не знал, что звук по воде рано утром разносился очень далеко и катера надо еще ждать, ждать и ждать. Но он сидел и ждал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16