) Ариша! Включи радио!
Санитарка. Письма из дома?
Людмила. Сообщение Информбюро.
Санитарка. Ой, сейчас, Людмила Васильевна! (Включает репродуктор.)
Тишина. Стук метронома.
Чернышев. Как Давид?
Людмила. Плохо.
Чернышев (наклонился к Давиду). Здравствуй, братец. Здравствуй, Давид… Это я – Чернышев… Ты слышишь меня?
Молчание.
Людмила (тихо). Он не слышит. Он совсем, совсем ничего не слышит!..
Молчание. Обрывается стук метронома, слышен голос диктора:
«От Советского Информбюро. В последний час! Сегодня, шестнадцатого октября, наши войска, прорвав глубоко эшелонированную оборону противника, перешли границы Восточной Пруссии и овладели рядом крупных населенных пунктов, в том числе стратегически важными городами Гумбиннен и Гольдап… Наступление продолжается!..»
Гремит марш.
Чернышев (взмахнув рукой). Товарищи! Вот… Вот… Что мы сделали! (У него перехватило дыхание.) Я поздравляю вас!.. Вот… Вот что мы с вами сделали, дорогие мои!
Гремит марш. Постукивают колеса. Протяжно гудит поезд.
Занавес
Действие четвертое
Середина века. Москва. Май месяц.
Точнее – девятое мая 1955 года. Вот уже в десятый раз отмечаем мы День Победы – день славы и поминовения мертвых, день, когда вместе с гордостью за все то, что было сделано нами в годы Великой войны, возвращаются в наши дома старое горе и старая боль.
А май в тот год был теплым и солнечным. Толпы приезжих и москвичей неутомимо бродили по дорожкам Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, вновь открытой в Москве после многолетнего перерыва, уходили на целину комсомольские эшелоны – развевались знамена, гремели оркестры на привокзальных площадях, молодые голоса запевали старую песню – все ту же самую, что пели когда-то и мы, старшие, уезжая на Магнитку и в Комсомольск:
Наш паровоз, вперед лети,
в коммуне остановка!..
И все чаще и чаще в эту весну бывало так: люди встречались на улице, или в театре, или в метро и сначала, не обратив друг на друга внимания, равнодушно проходили мимо, а потом вдруг оборачивались, растерянно улыбались, и один, побледнев, но все не решаясь протянуть руку, бросался к другому и спрашивал, задохнувшись: «»Это ты?! Ты вернулся?!»
Москва живет вокзалами. И проводы в тот год были легкими и недолгими, а встречи начинались слезами.
Вечер. Над стадионом «Динамо» в светлом еще небе мирно, как шмель, гудит самолет.
Окна в комнате открыты настежь, и отчетливо слышно, как внизу, во дворе, галдят ребятишки, воинственно вопят коты и раздается веселое, нахальное треньканье велосипедных звонков.
Между двумя книжными полками, на одной из которых в черном футляре лежит скрипка, висит портрет Давида. На портрете ему лет двадцать – хмурое лицо с напряженно сжатыми губами склонилось к скрипке, тонкие пальцы уверенно держат смычок.
В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня. Рядом, на стуле, – Чернышев.
Он выглядит необыкновенно торжественно и парадно, в белой рубашке с галстуком, над карманом пиджака – орденская колодка. На низком круглом столике – какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки.
Таня и Чернышев, надо полагать, уже выпили, и поговорили, и повспоминали, и теперь Чернышев, разомлев и расчувствовавшись, поет, а Таня плачет. Она не всхлипывает, не закрывает лицо руками, она даже улыбается, слушая Чернышева, но по лицу ее катятся частые крупные слезы, которые она время от времени с досадою смахивает кончиками пальцев.
Чернышев (покачивается на стуле, поет).
Гаснет в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Таня. Не «гаснет», а «бьется».
Чернышев. Что?
Таня. Не «гаснет в тесной печурке огонь», а «бьется в тесной печурке огонь».
Чернышев. Не имеет значения! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?
Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.
Чернышев. Праздник же.
Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит – убьет меня.
Чернышев. А если не приедет?
Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома… В котором часу салют?
Чернышев. В десять… Татьяна, ну давай еще по маленькой.
Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей!
Чернышев. Так ведь праздник… День Победы!
Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву… Чай будешь пить?
Чернышев. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!
Татьяна подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.
Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю – ты хочешь чаю?
Из соседней комнаты слышен голос: «Нет».
Таня (закрывает дверь). Как угодно!
Чернышев (усмехнулся). Очередной разрыв дипломатических отношений?
Таня. Холодная война.
Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?
Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все надоело! День за днем – консультация, суд, арбитраж. И все дела какие-то унылые… А тут еще теперь – выяснение отношений!
Чернышев. Он тебя просто ревнует.
Таня (хмыкнула). Было бы к кому! Ну, ничего! Скоро я, слава богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.
Чернышев. Куда поедешь?
Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить – до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать… Скажи, Ваня, у тебя бывает так: привяжется один какой-нибудь сон и снится чуть не каждую ночь?
Чернышев. Я вообще сны вижу редко.
Таня. А мне, вот уже который раз, снится все одно и то же… Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде… И так все, знаешь, ясно – мы в купе вдвоем, большой чемодан с вещами заброшен наверх, в багажнике маленький чемодан и сумка с продуктами – в сетке… Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подпрыгивают ложечки в стаканах… А потом – и это как-то сразу, вдруг – уже не поезд, а Большой зал консерватории… И не Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было…
Чернышев (хмуро). Что – было?
Таня (грустно улыбаясь). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе росла старая акация… И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки – беленькая и черненькая – и слушали, как сердитый мальчик с вечно расцарапанными коленками играл мазурку Венявского…
Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?
Таня (помолчав). Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать… Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы меня просто так, за здорово живешь, просить, чтобы я звонила Людмиле, у которой дежурство… Что-то случилось, да?
Чернышев (пожал плечами). Праздник…
Таня. Тьфу, заладил!
В коридоре раздаются быстрые шаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Санитарка. Письма из дома?
Людмила. Сообщение Информбюро.
Санитарка. Ой, сейчас, Людмила Васильевна! (Включает репродуктор.)
Тишина. Стук метронома.
Чернышев. Как Давид?
Людмила. Плохо.
Чернышев (наклонился к Давиду). Здравствуй, братец. Здравствуй, Давид… Это я – Чернышев… Ты слышишь меня?
Молчание.
Людмила (тихо). Он не слышит. Он совсем, совсем ничего не слышит!..
Молчание. Обрывается стук метронома, слышен голос диктора:
«От Советского Информбюро. В последний час! Сегодня, шестнадцатого октября, наши войска, прорвав глубоко эшелонированную оборону противника, перешли границы Восточной Пруссии и овладели рядом крупных населенных пунктов, в том числе стратегически важными городами Гумбиннен и Гольдап… Наступление продолжается!..»
Гремит марш.
Чернышев (взмахнув рукой). Товарищи! Вот… Вот… Что мы сделали! (У него перехватило дыхание.) Я поздравляю вас!.. Вот… Вот что мы с вами сделали, дорогие мои!
Гремит марш. Постукивают колеса. Протяжно гудит поезд.
Занавес
Действие четвертое
Середина века. Москва. Май месяц.
Точнее – девятое мая 1955 года. Вот уже в десятый раз отмечаем мы День Победы – день славы и поминовения мертвых, день, когда вместе с гордостью за все то, что было сделано нами в годы Великой войны, возвращаются в наши дома старое горе и старая боль.
А май в тот год был теплым и солнечным. Толпы приезжих и москвичей неутомимо бродили по дорожкам Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, вновь открытой в Москве после многолетнего перерыва, уходили на целину комсомольские эшелоны – развевались знамена, гремели оркестры на привокзальных площадях, молодые голоса запевали старую песню – все ту же самую, что пели когда-то и мы, старшие, уезжая на Магнитку и в Комсомольск:
Наш паровоз, вперед лети,
в коммуне остановка!..
И все чаще и чаще в эту весну бывало так: люди встречались на улице, или в театре, или в метро и сначала, не обратив друг на друга внимания, равнодушно проходили мимо, а потом вдруг оборачивались, растерянно улыбались, и один, побледнев, но все не решаясь протянуть руку, бросался к другому и спрашивал, задохнувшись: «»Это ты?! Ты вернулся?!»
Москва живет вокзалами. И проводы в тот год были легкими и недолгими, а встречи начинались слезами.
Вечер. Над стадионом «Динамо» в светлом еще небе мирно, как шмель, гудит самолет.
Окна в комнате открыты настежь, и отчетливо слышно, как внизу, во дворе, галдят ребятишки, воинственно вопят коты и раздается веселое, нахальное треньканье велосипедных звонков.
Между двумя книжными полками, на одной из которых в черном футляре лежит скрипка, висит портрет Давида. На портрете ему лет двадцать – хмурое лицо с напряженно сжатыми губами склонилось к скрипке, тонкие пальцы уверенно держат смычок.
В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня. Рядом, на стуле, – Чернышев.
Он выглядит необыкновенно торжественно и парадно, в белой рубашке с галстуком, над карманом пиджака – орденская колодка. На низком круглом столике – какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки.
Таня и Чернышев, надо полагать, уже выпили, и поговорили, и повспоминали, и теперь Чернышев, разомлев и расчувствовавшись, поет, а Таня плачет. Она не всхлипывает, не закрывает лицо руками, она даже улыбается, слушая Чернышева, но по лицу ее катятся частые крупные слезы, которые она время от времени с досадою смахивает кончиками пальцев.
Чернышев (покачивается на стуле, поет).
Гаснет в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Таня. Не «гаснет», а «бьется».
Чернышев. Что?
Таня. Не «гаснет в тесной печурке огонь», а «бьется в тесной печурке огонь».
Чернышев. Не имеет значения! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?
Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.
Чернышев. Праздник же.
Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит – убьет меня.
Чернышев. А если не приедет?
Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома… В котором часу салют?
Чернышев. В десять… Татьяна, ну давай еще по маленькой.
Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей!
Чернышев. Так ведь праздник… День Победы!
Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву… Чай будешь пить?
Чернышев. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!
Татьяна подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.
Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю – ты хочешь чаю?
Из соседней комнаты слышен голос: «Нет».
Таня (закрывает дверь). Как угодно!
Чернышев (усмехнулся). Очередной разрыв дипломатических отношений?
Таня. Холодная война.
Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?
Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все надоело! День за днем – консультация, суд, арбитраж. И все дела какие-то унылые… А тут еще теперь – выяснение отношений!
Чернышев. Он тебя просто ревнует.
Таня (хмыкнула). Было бы к кому! Ну, ничего! Скоро я, слава богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.
Чернышев. Куда поедешь?
Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить – до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать… Скажи, Ваня, у тебя бывает так: привяжется один какой-нибудь сон и снится чуть не каждую ночь?
Чернышев. Я вообще сны вижу редко.
Таня. А мне, вот уже который раз, снится все одно и то же… Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде… И так все, знаешь, ясно – мы в купе вдвоем, большой чемодан с вещами заброшен наверх, в багажнике маленький чемодан и сумка с продуктами – в сетке… Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подпрыгивают ложечки в стаканах… А потом – и это как-то сразу, вдруг – уже не поезд, а Большой зал консерватории… И не Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было…
Чернышев (хмуро). Что – было?
Таня (грустно улыбаясь). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе росла старая акация… И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки – беленькая и черненькая – и слушали, как сердитый мальчик с вечно расцарапанными коленками играл мазурку Венявского…
Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?
Таня (помолчав). Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать… Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы меня просто так, за здорово живешь, просить, чтобы я звонила Людмиле, у которой дежурство… Что-то случилось, да?
Чернышев (пожал плечами). Праздник…
Таня. Тьфу, заладил!
В коридоре раздаются быстрые шаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18