Но в таком случае они мне не нужны, и я решаю – вот, стоя на галицийской земле и ударяя для верности по ней ногой, я решаю (а из-под ноги в это время выкатывается что-то круглое, я нагибаюсь: это – еж, мертвый, задушенный газом «хлорпикрин OB», который убивает птиц, зайцев, траву, деревья, полевых мышей и чуть не убил меня на днях, потому что мне нечем было, когда он нахлынул, смочить марлевую маску, но Куриленко сообразил и быстро начал мочиться. Я подставил маску, потом – на лицо, и был спасен), я решаю не читать книг вовсе, во всяком случае до того момента, пока не появится книга, справедливо и резонно описывающая решительно все, что происходит с человеком. Там, посреди описания ощущений влюбленного человека от созерцания любимой, я найду описание ощущений того же влюбленного от того, скажем, что во время любовного свидания он почувствовал непобедимое желание съесть горячий пирожок с мясным фаршем в ближайшей кондитерской, заторможенное боязнью показаться смешным в глазах любимой, – и это будет со стороны книги честно.
Я пытаюсь решить вопрос: можно ли эти мои мысли причислить к разряду возвышенных, щеголять ими, делать карьеру или, напротив, скрывать, как позор, как болезнь? «Думай о встрече с австрийцами, – говорю я себе, – ты даже не знаешь еще, о чем с ними говорить».
Красная ракета, взвиваясь над австрийскими окопами, отвлекает мое внимание. Ракеты меняют цвета: зеленый, цвет раздавленного желтка, красный. Новгородов пришел во время красной ракеты, похожий на оперного черта.
– Пашка, – шепчу я, – наконец-то! Иди-ка сюда, я объясню тебе, о чем надо говорить с австрияками.
– Очень мне надо! – говорит Новгородов, независимо пожимая плечами. – Я без тебя отлично знаю, что надо делать. Иду будить ребят. Идти пора.
Итак, мне не удается покровительство над Пашкой, хоть он и мой сверстник, желторотый, а я так тоскую по приятности этого чувства.
Степиков выходит из землянки. Он мрачен, оттого что недоспал.
– Сматывайся, Сергей, – говорит он, – топаем до озера.
Мы идем гуськом все пятеро. Степиков ведет, вынюхивая дорогу, как собака, как она, зевая и почесываясь.
Мы натыкаемся на австрийцев внезапно. Они стоят трое рядышком, настоящие австрийцы, в коротеньких куртках, в бескозырках с задранными полями, смотрят исподлобья, держа руки в карманах, где, безусловно, лежат гранаты.
Однако надо прервать молчание.
– Cuten Tag, meine Herren, – говорю я и краснею за эту фразу из хрестоматии Глезера и Петцольда.
Самый высокий из австрийцев выступает и вдруг говорит:
– Здравствуйте, товарищи! Я говорю по-русски. Я болгарский студент Тодоров. Я учился в Петербурском университете. Это – Тидеман. Это – Байер.
Степиков шепчет:
– Они. Те самые парни.
Тодоров. Извините. Я устал. (Опускается на землю.)
Куриленко. И я устал.
Новгородов. И я устал.
Мы все сидим или лежим на земле. Небо в ракетах и прожекторах. Мы все привязались к этому слову, мы повторяем его бесконечно:
– Устал… Устал…
И снова, как это было уже несколько раз, меня охватывает чувство слитности в мыслях с окружающими. Усталость тянется на тысячи километров, я вижу их все – огромные поля апатии, изрытые окопами, где сидят, сжимая винтовки, миллионы людей, измученных голодом, грохотом, непониманием, за что они умирают и убивают. Но вместе с усталостью или рождаясь из нее, росло во мне чувство протеста, желание опровергнуть усталость, обратить ее в силу, – нам нужна сила для общего дела, замечательность которого я чувствую, но не могу выразить. Тут Новгородов, который умозаключал так же, как я, но, очевидно, быстрее на какую-то долю секунды, вскочил и крикнул:
– Тодоров, для чего мы воюем?
Тодоров повернулся к товарищам, они стали переговариваться по-немецки, потом:
Тодоров. У нас разногласие. Я и Байер считаем, что войну затеяли капиталисты для своих интересов. Тидеман считает, что могут быть другие причины войны, но он их не знает.
Степиков. Твой Тидеман страшно умный.
Я. У нас есть план – объявить, что мы не хотим больше воевать. Бросить винтовки. Одновременно – и вы и мы. Начнем с наших рот.
Новгородов. У нас есть еще план – не бросать винтовок, а уйти с ними в тыл, в города. Ну, словом, поднять бунт.
Я. Товарищ Новгородов, ваши личные мнения держите при себе. Я серьезно говорю, Пашка! Не суйся, пожалуйста, со своими бандитскими лозунгами. Я говорю от имени организации. Ты хочешь сорвать все?
Новгородов. В чем дело? Кто тебя вообще уполномочил? Я не верю, чтоб организация была против вооруженного выступления. Бунт!
Куриленко. Бунт!
Колесник. Бунт!
Степиков. Сережа, не надо мордоваться. Они го-ворят дело.
Со стороны австрийцев начинают стрелять орудия. Мы их в горячности не слышим. Светает. Тодоров оживленно переговаривается с товарищами.
Тодоров. У нас разногласие. Одна часть – я и Тидеман – считает, что нужно устроить мирную демонстрацию. Другая часть – Байер – считает, что нужно немножко перебить офицеров.
Новгородов (возбужденно). Он считает – за ним пойдет рота? Спросите!
Тодоров (внезапно). Я голоден. (После паузы.) Они тоже голодны.
Колесник вскакивает, он кладет австрийцам на колони хлеб и сахар. Они набрасываются на еду. Мы засыпаем их вопросами. Тодоров едва успевает переводить.
– Дайте им поесть, – убеждает нас Степиков, – разговаривайте по-интеллигентному.
Австрийцы едят жадно, как звери, они давятся, они рыгают икотой голодающих.
– А что у вас сеют? – спрашиваем мы. – Правда ли, что умер Франц-Иосиф? У кого из вас невеста? Что вам дают по воскресеньям.
Мы пьянеем от сознания своей близости, от любви друг к другу. Маленький Тидеман уцепился за меня, размахивая рукой, в которой зажат кусок хлеба, и ораторствует длинно и восторженно. Колесник, Куриленко и Новгородов втроем насели на очкастого Байера. Жестами, криками они пытаются объяснить ему идею превращения империалистической войны в гражданскую. Байер радостно кивает головой: о, он отлично все понимает – офицеры сволочи, шайка эксплуататоров – и старается выразить это ответными криками и жестами. Степиков заботливо кормит Тодорова и требует, чтобы тот переводил каждое его слово. Тодоров задумчиво сосет сахар: ну, как, например, перевести «матюкайло», или «не подначивай меня», или «жрем житняк на полному ходу».
Снаряд в это время разрывается рядом неожиданно, как будто он подстерегал нас в засаде. Мы кидаемся на землю. Мы поднимаемся через минуту, медленно, один за другим, все, кроме Тидемана. Тидеман лежит. В руке – краюха хлеба. Тидеман не шевелится, на земле рассыпан сахар. Сахар становится красным.
– Самая гнусная рана, – бормочет Степиков, – в живот.
Тидеман мертв. Новый разрыв. Мы снова все на землю. Поджать ноги или нет? Тело станет меньше, но выше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Я пытаюсь решить вопрос: можно ли эти мои мысли причислить к разряду возвышенных, щеголять ими, делать карьеру или, напротив, скрывать, как позор, как болезнь? «Думай о встрече с австрийцами, – говорю я себе, – ты даже не знаешь еще, о чем с ними говорить».
Красная ракета, взвиваясь над австрийскими окопами, отвлекает мое внимание. Ракеты меняют цвета: зеленый, цвет раздавленного желтка, красный. Новгородов пришел во время красной ракеты, похожий на оперного черта.
– Пашка, – шепчу я, – наконец-то! Иди-ка сюда, я объясню тебе, о чем надо говорить с австрияками.
– Очень мне надо! – говорит Новгородов, независимо пожимая плечами. – Я без тебя отлично знаю, что надо делать. Иду будить ребят. Идти пора.
Итак, мне не удается покровительство над Пашкой, хоть он и мой сверстник, желторотый, а я так тоскую по приятности этого чувства.
Степиков выходит из землянки. Он мрачен, оттого что недоспал.
– Сматывайся, Сергей, – говорит он, – топаем до озера.
Мы идем гуськом все пятеро. Степиков ведет, вынюхивая дорогу, как собака, как она, зевая и почесываясь.
Мы натыкаемся на австрийцев внезапно. Они стоят трое рядышком, настоящие австрийцы, в коротеньких куртках, в бескозырках с задранными полями, смотрят исподлобья, держа руки в карманах, где, безусловно, лежат гранаты.
Однако надо прервать молчание.
– Cuten Tag, meine Herren, – говорю я и краснею за эту фразу из хрестоматии Глезера и Петцольда.
Самый высокий из австрийцев выступает и вдруг говорит:
– Здравствуйте, товарищи! Я говорю по-русски. Я болгарский студент Тодоров. Я учился в Петербурском университете. Это – Тидеман. Это – Байер.
Степиков шепчет:
– Они. Те самые парни.
Тодоров. Извините. Я устал. (Опускается на землю.)
Куриленко. И я устал.
Новгородов. И я устал.
Мы все сидим или лежим на земле. Небо в ракетах и прожекторах. Мы все привязались к этому слову, мы повторяем его бесконечно:
– Устал… Устал…
И снова, как это было уже несколько раз, меня охватывает чувство слитности в мыслях с окружающими. Усталость тянется на тысячи километров, я вижу их все – огромные поля апатии, изрытые окопами, где сидят, сжимая винтовки, миллионы людей, измученных голодом, грохотом, непониманием, за что они умирают и убивают. Но вместе с усталостью или рождаясь из нее, росло во мне чувство протеста, желание опровергнуть усталость, обратить ее в силу, – нам нужна сила для общего дела, замечательность которого я чувствую, но не могу выразить. Тут Новгородов, который умозаключал так же, как я, но, очевидно, быстрее на какую-то долю секунды, вскочил и крикнул:
– Тодоров, для чего мы воюем?
Тодоров повернулся к товарищам, они стали переговариваться по-немецки, потом:
Тодоров. У нас разногласие. Я и Байер считаем, что войну затеяли капиталисты для своих интересов. Тидеман считает, что могут быть другие причины войны, но он их не знает.
Степиков. Твой Тидеман страшно умный.
Я. У нас есть план – объявить, что мы не хотим больше воевать. Бросить винтовки. Одновременно – и вы и мы. Начнем с наших рот.
Новгородов. У нас есть еще план – не бросать винтовок, а уйти с ними в тыл, в города. Ну, словом, поднять бунт.
Я. Товарищ Новгородов, ваши личные мнения держите при себе. Я серьезно говорю, Пашка! Не суйся, пожалуйста, со своими бандитскими лозунгами. Я говорю от имени организации. Ты хочешь сорвать все?
Новгородов. В чем дело? Кто тебя вообще уполномочил? Я не верю, чтоб организация была против вооруженного выступления. Бунт!
Куриленко. Бунт!
Колесник. Бунт!
Степиков. Сережа, не надо мордоваться. Они го-ворят дело.
Со стороны австрийцев начинают стрелять орудия. Мы их в горячности не слышим. Светает. Тодоров оживленно переговаривается с товарищами.
Тодоров. У нас разногласие. Одна часть – я и Тидеман – считает, что нужно устроить мирную демонстрацию. Другая часть – Байер – считает, что нужно немножко перебить офицеров.
Новгородов (возбужденно). Он считает – за ним пойдет рота? Спросите!
Тодоров (внезапно). Я голоден. (После паузы.) Они тоже голодны.
Колесник вскакивает, он кладет австрийцам на колони хлеб и сахар. Они набрасываются на еду. Мы засыпаем их вопросами. Тодоров едва успевает переводить.
– Дайте им поесть, – убеждает нас Степиков, – разговаривайте по-интеллигентному.
Австрийцы едят жадно, как звери, они давятся, они рыгают икотой голодающих.
– А что у вас сеют? – спрашиваем мы. – Правда ли, что умер Франц-Иосиф? У кого из вас невеста? Что вам дают по воскресеньям.
Мы пьянеем от сознания своей близости, от любви друг к другу. Маленький Тидеман уцепился за меня, размахивая рукой, в которой зажат кусок хлеба, и ораторствует длинно и восторженно. Колесник, Куриленко и Новгородов втроем насели на очкастого Байера. Жестами, криками они пытаются объяснить ему идею превращения империалистической войны в гражданскую. Байер радостно кивает головой: о, он отлично все понимает – офицеры сволочи, шайка эксплуататоров – и старается выразить это ответными криками и жестами. Степиков заботливо кормит Тодорова и требует, чтобы тот переводил каждое его слово. Тодоров задумчиво сосет сахар: ну, как, например, перевести «матюкайло», или «не подначивай меня», или «жрем житняк на полному ходу».
Снаряд в это время разрывается рядом неожиданно, как будто он подстерегал нас в засаде. Мы кидаемся на землю. Мы поднимаемся через минуту, медленно, один за другим, все, кроме Тидемана. Тидеман лежит. В руке – краюха хлеба. Тидеман не шевелится, на земле рассыпан сахар. Сахар становится красным.
– Самая гнусная рана, – бормочет Степиков, – в живот.
Тидеман мертв. Новый разрыв. Мы снова все на землю. Поджать ноги или нет? Тело станет меньше, но выше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62