ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И когда секретарь суда повторил обвинения в проступках «против спокойствия Ее Величества Королевы, Ее короны и достоинства», я почувствовал озноб, причиной которому мог быть только страх. Сияние власти всегда резало мне глаза, но никогда она не внушала мне большего ужаса, чем теперь, когда я стал для нее козлом отпущения. Друзья твердили мне, что если я буду оправдан, то, выйдя из Олд-Бэйли, смогу начать новую жизнь; но я понимал, что это невозможно, каков бы ни был приговор. С моим именем соединилась целая история бесчестья – правдивая или вымышленная, не столь уж важно, – и мне никогда от него не очиститься. Я жил, окутанный легендой, так и умру.
Когда я дал своему адвокату сэру Эдварду Кларку слово джентльмена в том, что я не содомит, я не солгал. Этого греха на мне нет. Но суд – такое место, где истиной интересуются в последнюю очередь; три дня, к полному восторгу публики, продолжался парад свидетелей – молодые люди один за другим плели тщательно подготовленные небылицы и повторяли нашептанные им обвинения. Я всю жизнь молился у алтаря воображения, но мог ли я подумать, что буду принесен на нем в жертву? Я не соблазнял Эдварда Шелли, как он неоднократно утверждал на допросе; мы действительно провели вместе одну ночь, когда он был настолько пьян, что я не решился отпустить его домой к родителям и оставил в отеле. Выходит, за добрые поступки приходится платить так же дорого, как за дурные. Когда я привел Чарли Паркера в «Савой», я сделал это не для себя, а для Бози.
Вначале я был совершенно спокоен, ибо не сомневался, что сэр Эдвард своими вопросами мигом выведет молодых людей на чистую воду как отъявленных лжесвидетелей; и действительно, большая часть их показаний была отклонена. Но вскоре и мне и сэру Эдварду стало ясно: жажда отмщения настолько сильна, что избежать его невозможно. Ведь это было отмщение человеку, добившемуся чересчур многого; в таких мир вцепляется мертвой хваткой, не давая уйти, и меня он уже заклеймил клеймом грешника, чье место – в теснине Злых Щелей подле Симона Волхва и Бертрана де Борна.
Первое время я не мог найти слов для ответа. Если пребывание в тюрьме научило меня страданию, то скамья подсудимых дала мне урок страха. И все же по мере того, как продолжался перечень вымышленных или не мной совершенных преступлений, во мне начала подниматься злая сила – хотя личность моя, казалось, уже была надежно погребена под грузом бесчестья. Я увидел себя стоящим в гордом одиночестве; меня поносили низшие, и я не мог позволить им праздновать победу, не заявив о себе как о художнике – художнике, который пострадал только потому, что имел несчастье родиться не в том столетии.
Я вышел на свидетельское место и ровным, спокойным голосом отверг все, что ставилось мне в вину; говоря, я чувствовал себя триумфатором. Я произнес заранее подготовленную речь в защиту сократической любви, где в немногих простых и тихих словах выразил философию всей своей жизни. Вы не желаете меня слушать, думал я, но слова эти долго будут звучать у вас в ушах.
Скорее всего, именно этой речью я склонил на свою сторону кое-кого из присяжных и отвратил обвинительный приговор. Но я понимал, что победы мне не видать: я солгал в некоторой части своих показаний – я это признаю – и утаил то многое, что могло мне повредить. Я перемешал правду с вымыслом и прикрыл парчовой завесой слов страх и унижение, которые были моими постоянными спутниками. И они продолжали ждать своего часа; как только я понял, что по настоянию Куинсберри, державшего, как занесенный меч, письмо Розбери, состоится еще один суд, уверенность, которую я на миг обрел, покинула меня. Я пропал.
Когда меня освободили под залог, травля пошла не на шутку: я ранил чудовище, и оно понеслось за мной огромными прыжками. Из Олд-Бэйли меня забрали двое друзей, но Куинсберри преследовал меня, как фурия. Толпа у здания суда, обманутая в своих ожиданиях, готова была разорвать меня на куски; улицы Лондона, которые раньше казались мне ареной сверкающего карнавала, превратились в кошмар. Буйный маркиз со своей бандой охотился за мной повсюду, и, куда я ни направлялся, они везде находили меня и тыкали в меня пальцами. Отели, где раньше я был желанным гостем, закрывали передо мной двери. Проезжая в тот вечер по улицам в поисках места, где бы приклонить голову, я видел свое имя на плакатах и слышал, как в переулках его выкрикивали мальчишки-газетчики. Словно я ехал по фантастической местности, где мне мерещились диковинные образы и слышались возгласы: «Я! Я!» – смысл этих криков был мне неведом.
Я нашел убежище в доме матери на Оукли-стрит. С меня слой за слоем содрали всю оболочку, и, одинокий и испуганный, я остался в ужасной наготе детства. Мое падение убило мать – я сразу это увидел, хотя беда заволакивала глаза словно туманом. Она подарила мне свои мечты, а я разбил их; она видела во мне лучшую часть самой себя, а я предал ее.
Я пробыл у нее два дня – два невыносимых дня. Беспомощная в своем горе, она пыталась найти опору в воспоминаниях о жизни в Ирландии. Беспрестанно смеясь, она рассказывала о своем вексфордском детстве; внезапно ее настроение менялось, и она принималась обличать трусость мужа, не явившегося на свой собственный скандальный процесс. Когда я удалялся к себе беседовать с адвокатами, она могла войти и заявить, что ирландцу не зазорно садиться на английскую скамью подсудимых. Она просто ничего не понимала. Именно тогда, в этом темном доме, она открыла мне ужасную тайну моего рождения; весь ход моей жизни стал мне тогда ясен, и, вложив свою руку в руку судьбы, я пустился с ней в последний танец – танец смерти.
Долее я у матери оставаться не мог; каждый час увеличивал мою горестную ношу, и я тайком отправился к Леверсонам.
Сфинкс, благородная душа, поместила меня в комнату своей дочери, где среди деревянных лошадок и заброшенных игрушек я наконец понял, кем был всегда. Когда отчаяние достигает предела, человек может увидеть свою жизнь как бы с огромной высоты – так и я. Я всю жизнь провел в детской и, как капризный ребенок, сломал и разбил то, что было мне всего ближе и дороже.
Туда ко мне пришла Констанс, но она едва осмеливалась взглянуть на меня: я сделался для нее чудовищем. Ей стало ясно, что она ничего обо мне не знала; я попытался ее обнять, но она невольно отпрянула.
– Что ты наделал, Оскар? Что ты наделал?
– Дорогая, ты говоришь прямо как героиня викторианского романа.
Она вышла из комнаты. Не знаю, почему я так сказал. Сказал – и все.
Приходили и другие – Даусон, Шерард, Харрис – и все вновь и вновь умоляли меня бежать. Но этого я сделать не мог: всякое бегство есть бегство от самого себя, – какой в нем толк? Только художник способен понять другого художника, и Лотрек, пришедший писать мой портрет, не проявил ни жалости, ни сочувствия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54