Вот, например, две строфы:
Гремит музы ка; слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов;
Сластей и ананасов горы
И множество иных плодов
Прельщают чувства и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой:
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой.
Державин
* * *
Вошел: и пробки в потолок,
Вина кометы брызнул ток
Пред ним roast beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
Пушкин
Возьмем и еще один пример.
* * *
Горшок горячих добрых щей,
Копченый окорок под дымом;
Обсаженный семьей моей,
Средь коей сам я господином,
И тут то вкусен мой обед!
Державин
* * *
Мой идеал теперь – хозяйка,
Мое желание – покой.
Да щей горшок, да сам большой.
Пушкин
Я не литературовед, я не собираюсь и не умею исследовать текстов. И если есть такая наука – текстология (есть такая наука?), то не мешало бы ученым людям, подвизающимся в ней, заняться сравнительным анализом текстов двух наших величайших поэтов, из которых один справедливо признан и называется величайшим, а другой несправедливо оставлен для хрестоматий средних школ, да и то общими, затверженными местами, вроде «Богоподобная царевна Киргиз Кайсацкия орды, которой мудрость несравненна» или: «Где стол был яств, там гроб стоит».
Правда, А. Я. Кучеров в статье «Г. Р. Державин. Жизнь и творчество» без обиняков объявляет, что «Державин принадлежит к числу величайших русских поэтов», но эта формула как то так построена, что поскольку «принадлежит к числу величайших», то, следовательно, этих величайших поэтов много, и как то так получается, что слово «величайший» в данном контексте звучит слабее, если бы просто было написано – великий.
Конечно, Державин тяжеловат. Это знали еще его современники. Вернее, не современники, а первые и непосредственные преемники. Бестужев, Пушкин, Гоголь, Белинский сходились на том, что Державин, с одной стороны, гениален, а с другой – чуть ли не безграмотен.
«Исполинские свойства вдруг превращаются в неряшество. Придай полное воспитание такому мужу, не было бы поэта выше Державина» (Гоголь).
«Вот уж подлинно глыба грубой руды с яркими блестками чистого золота» (Белинский).
«Его слог неуловим, как молния, Но часто восторг его упреждал в полете правила языка и с красотами вырывались ошибки» (Бестужев).
Стихи Державина, «несмотря на неправильность слога, исполнены порывов гения. Его смелость, высшая смелость» (Пушкин).
Пушкин же дал и следующую потрясающую оценку державинскому стиху: «Читая его, кажется, что читаешь дурной вольный перевод с какого то чудесного подлинника».
Во времена Пушкина не было такого понятия – подстрочник. Они знали языки. Байрон и Шенье, Гете и Гейне, Руссо и Шиллер, Вольтер и Шекспир читались ими в подлинниках и переводились прямо с языка. Даже Гомер. И если появилось у Лермонтова стихотворение с подзаголовком «Из Гете», то можно смело предположить, что третье лицо подстрочников Лермонтову не делало.
Для нас понятие «подстрочник» такое же рядовое и обыденное, как авторучка или магнитофон. Вот почему независимо от пронзительной пушкинской формулировки мне всегда стихи Державина казались немного подстрочником, вызывающим желание переложить его (перевести?) на более современный, более легкий (пушкинский) язык. Но это только две стороны одной медали.
Удивительно другое. Неужели все они, оценивая поэтический слог Державина, упрекая Державина за его слог, не помнили, что Державин был до них, не знал их, не читал ни Пушкина, ни Гоголя, ни Белинского.
Какой же чудесный подлинник мерещился Пушкину за тяжеловесной державинской строфой? Вероятно, подлинник современного Пушкину русского поэтического языка. Но ведь Пушкин этот язык фактически создал и утвердил. Значит, без всякого каламбура можно сказать, что Державин есть «дурной вольный перевод» с поэтического стиля Пушкина. Или, наоборот (если рассматривать державинские стихи как подстрочник, то есть как сырье для перевода), Пушкин есть прекрасный перевод с поэтического стиля Державина.
Легко нам теперь, изящно летающим со скоростью звука, осуждать первые громоздкие аэропланы. Так и хочется округлить их прямоугольные крылья, сделать обтекаемым фюзеляж, сделать убиравшимися шасси, поставить иной мотор.
Но если и брать это техническое сравнение, то все равно никак поэзию Державина нельзя равнять с первыми самолетами. В том все и чудо, что неуклюжий на вид аэроплан державинского стиха вдруг взмывает в такие высоты и дали, которых потом не могли достичь русские поэты ни во времена Пушкина, ни во времена Некрасова, ни во времена Блока, ни тем более в позднейшие времена.
Антокольский, произнося речь в Доме литераторов, не помню уже по какому поводу, сказал: «Вот стихотворение, которым можно бы начинать антологию русской поэзии». Он имел в виду державинское стихотворение «Бог». Ну да, были уж и Ломоносов с его стихотворными рассуждениями о пользе стекла, был и Тредиаковский с его «Телемахидой». Если быть точными и хрестоматийно объективными, то нельзя обходиться ни без Хераскова, ни без Кантемира, ни без Капниста. Но Антокольский, должно быть, имел в виду антологию строгую, антологию образцов, каковая могла бы обойтись без местничества, без принципа представительства, а имела бы в виду единственный принцип – большую и настоящую поэзию.
Я бы, правда, и в этом случае предварил державинское стихотворение одной строфой из Тредиаковского. Этот человек, которого еще Петр I, увидев мальчиком, определил как вечного труженика, этот человек, ворочавший всю жизнь неуклюжие камни и жернова своей «Тилемахиды» (Екатерина Великая заставляла офицеров учить «Тилемахиду» наизусть за провинности, вместо гауптвахты), одна единственная строка из которой известна ныне всем потому, что Радищев взял ее эпиграфом к своему «Путешествию» («Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лайя»), этот то человек вдруг выдохнул строфу, полную силы, энергии и прелести.
Вонми, о небо, и реку,
Земля да слышит уст глаголы:
Как дождь я словом потеку,
И снидут, как роса к цветку,
Мои деяния на долы.
Я давно мечтаю отобрать для себя из всей русской поэзии именно «мою» антологию, то есть то, что мне самому нравится. Может быть, при этом выпали бы целые поэты, которые должны присутствовать в истории нашей литературы; может быть, напротив, я взял бы некоторые стихи из поэтов очень далеких от той хрестоматийной цепочки, в которую вытянуты и снизаны наши поэтические имена и в которой, увы, недостает многих и многих звеньев.
Я тоже считаю Батюшкова, Рылеева, Дельвига поэтами очень важными для развития отечественной поэзии, ибо Пушкин вырос не на пустом месте и один Пушкин все равно еще не вся пушкинская эпоха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Гремит музы ка; слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов;
Сластей и ананасов горы
И множество иных плодов
Прельщают чувства и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой:
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой.
Державин
* * *
Вошел: и пробки в потолок,
Вина кометы брызнул ток
Пред ним roast beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
Пушкин
Возьмем и еще один пример.
* * *
Горшок горячих добрых щей,
Копченый окорок под дымом;
Обсаженный семьей моей,
Средь коей сам я господином,
И тут то вкусен мой обед!
Державин
* * *
Мой идеал теперь – хозяйка,
Мое желание – покой.
Да щей горшок, да сам большой.
Пушкин
Я не литературовед, я не собираюсь и не умею исследовать текстов. И если есть такая наука – текстология (есть такая наука?), то не мешало бы ученым людям, подвизающимся в ней, заняться сравнительным анализом текстов двух наших величайших поэтов, из которых один справедливо признан и называется величайшим, а другой несправедливо оставлен для хрестоматий средних школ, да и то общими, затверженными местами, вроде «Богоподобная царевна Киргиз Кайсацкия орды, которой мудрость несравненна» или: «Где стол был яств, там гроб стоит».
Правда, А. Я. Кучеров в статье «Г. Р. Державин. Жизнь и творчество» без обиняков объявляет, что «Державин принадлежит к числу величайших русских поэтов», но эта формула как то так построена, что поскольку «принадлежит к числу величайших», то, следовательно, этих величайших поэтов много, и как то так получается, что слово «величайший» в данном контексте звучит слабее, если бы просто было написано – великий.
Конечно, Державин тяжеловат. Это знали еще его современники. Вернее, не современники, а первые и непосредственные преемники. Бестужев, Пушкин, Гоголь, Белинский сходились на том, что Державин, с одной стороны, гениален, а с другой – чуть ли не безграмотен.
«Исполинские свойства вдруг превращаются в неряшество. Придай полное воспитание такому мужу, не было бы поэта выше Державина» (Гоголь).
«Вот уж подлинно глыба грубой руды с яркими блестками чистого золота» (Белинский).
«Его слог неуловим, как молния, Но часто восторг его упреждал в полете правила языка и с красотами вырывались ошибки» (Бестужев).
Стихи Державина, «несмотря на неправильность слога, исполнены порывов гения. Его смелость, высшая смелость» (Пушкин).
Пушкин же дал и следующую потрясающую оценку державинскому стиху: «Читая его, кажется, что читаешь дурной вольный перевод с какого то чудесного подлинника».
Во времена Пушкина не было такого понятия – подстрочник. Они знали языки. Байрон и Шенье, Гете и Гейне, Руссо и Шиллер, Вольтер и Шекспир читались ими в подлинниках и переводились прямо с языка. Даже Гомер. И если появилось у Лермонтова стихотворение с подзаголовком «Из Гете», то можно смело предположить, что третье лицо подстрочников Лермонтову не делало.
Для нас понятие «подстрочник» такое же рядовое и обыденное, как авторучка или магнитофон. Вот почему независимо от пронзительной пушкинской формулировки мне всегда стихи Державина казались немного подстрочником, вызывающим желание переложить его (перевести?) на более современный, более легкий (пушкинский) язык. Но это только две стороны одной медали.
Удивительно другое. Неужели все они, оценивая поэтический слог Державина, упрекая Державина за его слог, не помнили, что Державин был до них, не знал их, не читал ни Пушкина, ни Гоголя, ни Белинского.
Какой же чудесный подлинник мерещился Пушкину за тяжеловесной державинской строфой? Вероятно, подлинник современного Пушкину русского поэтического языка. Но ведь Пушкин этот язык фактически создал и утвердил. Значит, без всякого каламбура можно сказать, что Державин есть «дурной вольный перевод» с поэтического стиля Пушкина. Или, наоборот (если рассматривать державинские стихи как подстрочник, то есть как сырье для перевода), Пушкин есть прекрасный перевод с поэтического стиля Державина.
Легко нам теперь, изящно летающим со скоростью звука, осуждать первые громоздкие аэропланы. Так и хочется округлить их прямоугольные крылья, сделать обтекаемым фюзеляж, сделать убиравшимися шасси, поставить иной мотор.
Но если и брать это техническое сравнение, то все равно никак поэзию Державина нельзя равнять с первыми самолетами. В том все и чудо, что неуклюжий на вид аэроплан державинского стиха вдруг взмывает в такие высоты и дали, которых потом не могли достичь русские поэты ни во времена Пушкина, ни во времена Некрасова, ни во времена Блока, ни тем более в позднейшие времена.
Антокольский, произнося речь в Доме литераторов, не помню уже по какому поводу, сказал: «Вот стихотворение, которым можно бы начинать антологию русской поэзии». Он имел в виду державинское стихотворение «Бог». Ну да, были уж и Ломоносов с его стихотворными рассуждениями о пользе стекла, был и Тредиаковский с его «Телемахидой». Если быть точными и хрестоматийно объективными, то нельзя обходиться ни без Хераскова, ни без Кантемира, ни без Капниста. Но Антокольский, должно быть, имел в виду антологию строгую, антологию образцов, каковая могла бы обойтись без местничества, без принципа представительства, а имела бы в виду единственный принцип – большую и настоящую поэзию.
Я бы, правда, и в этом случае предварил державинское стихотворение одной строфой из Тредиаковского. Этот человек, которого еще Петр I, увидев мальчиком, определил как вечного труженика, этот человек, ворочавший всю жизнь неуклюжие камни и жернова своей «Тилемахиды» (Екатерина Великая заставляла офицеров учить «Тилемахиду» наизусть за провинности, вместо гауптвахты), одна единственная строка из которой известна ныне всем потому, что Радищев взял ее эпиграфом к своему «Путешествию» («Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лайя»), этот то человек вдруг выдохнул строфу, полную силы, энергии и прелести.
Вонми, о небо, и реку,
Земля да слышит уст глаголы:
Как дождь я словом потеку,
И снидут, как роса к цветку,
Мои деяния на долы.
Я давно мечтаю отобрать для себя из всей русской поэзии именно «мою» антологию, то есть то, что мне самому нравится. Может быть, при этом выпали бы целые поэты, которые должны присутствовать в истории нашей литературы; может быть, напротив, я взял бы некоторые стихи из поэтов очень далеких от той хрестоматийной цепочки, в которую вытянуты и снизаны наши поэтические имена и в которой, увы, недостает многих и многих звеньев.
Я тоже считаю Батюшкова, Рылеева, Дельвига поэтами очень важными для развития отечественной поэзии, ибо Пушкин вырос не на пустом месте и один Пушкин все равно еще не вся пушкинская эпоха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70