С Этой вещью можно делать все, что тебе — или собеседнику — угодно, но ее нельзя опровергнуть».
Я не думаю, что Артур воспринял сказанное тобою как дерзость, но он был, безусловно, огорчен полной чуждостью стиля твоего разговора. Ну вот, кажется, и все, насчет того вечера в клубе. Да будет так! Твой всегда, Ника».
Вскоре после получения мною этого письма он приехал в Лондон и заглянул ко мне в колледж. Когда мы пили кофе в салоне, я пожаловался ему на свое «учительство» и произнес по этому поводу следующую тираду несколько ностальгического характера.
«Вспомни себя учеником. Ты появляешься, идиот, в пиджаке, который тебе либо мал, либо велик, а будущий твой учитель уже думает, как он вечером скажет жене (любовнице, другу): „Пришел, знаешь, такой, с лацканами… ногти нечищенные, но знаешь… мне кажется, что в нем что-то есть…“ Так ведь он, дурак, не знает, что уже — пропал, кончился, а ты, с этими лацканами и грязными лапами, без жены и любовницы (во всяком случае), а может быть, и без друга, ты уже — победил! Ибо тебе — в каком-то еще там далеком будущем — только еще предстоит выбрать: стать или не стать им, учителем. У него же выбора нет (а может, и не было?); ведь ты явился к нему уже учеником. Он, дурак, не думает о том, что твои ошибки станут его ошибками, твои неудачи — его виной, твое опьянение — его похмельем. Он все еще думает, что эта игра в „продолжение себя в ученике“ есть часть плана, веселого и праздничного, что будут цветы и коньяк с запиской („Дорогому… от… всегда…!“). Ха-ха! Теперь у тебя вычищенные ногти и на твой костюм давно уже никто не обращает внимания. И ты даришь ему цветы, и коньяк, и все на свете. И тяжело предан ему, и легко предаешь его. И проклинаешь его за новое твое мучение и за позор его новых ошибок. И сам не замечаешь, что таким, каким ты есть сейчас , он никогда бы тебя не взял тогда . И спросишь себя его голосом: «Чему, собственно, он меня научил? Не тому ли, чем я стал?»
Но спроси себя лучше — а не сводится ли то, что мы называем «ученичеством», к своего рода «метафизической форме»? Форме, соблюдение которой будет залогом твоей (и его!) победы? И если ответишь на этот вопрос «да», то легко отдашься жизни, тяжелой и легкой, и легок будет твой выбор стать или не стать им. Но ты не задашь себе этого вопроса, ибо слишком силен в тебе страх поражения. Оттого-то в этом, как и в любви, ты предпочитаешь безрадостность верной ничьей — опасной неопределенности игры на выигрыш.
Но все это пока лишь начало, которое кажется очевидным, только если смотреть на него с конца. Так я и смотрю на него сейчас, разговаривая с тобой, я — давно уже сделавший выбор лысый учитель. Мучающие себя и меня мои ученики пока так же далеки от эндшпиля, как далек был я сам на третьем году моего «первого ученичества» у Лунга и Кнора в Москве, в 1948 году».
Сидевший за соседнем столиком, к нам спиной, мой коллега Саймон резко обернулся и сказал: «Настоящий учитель отличается от других учителей — так же, как и от всего остального человечества, — прежде всего тем, что все, что он делает и говорит, он делает и говорит абсолютно». «А думает он тоже абсолютно?» — осведомился Ника. «Что думает учитель — неважно, — отвечал Саймон, — важнее то, что думает ученик, но и это — как Саша только что сказал — форма. Задача учителя, чтобы его ученик понимал в себе хотя бы это». «Ничего себе „хотя бы“, — задумчиво произнес Ника, — ведь если ученик понял это , то он уже учитель». «Чтобы быть учителем, этого одного недостаточно, — возразил Саймон. — Он один знает неизбежность поражения, если выигрыш — истина». «Ну да, кажется, я понимаю, — сказал Ника, — он не может сказать ученику истину, даже если сам ее знает. Но он может абсолютностью своих слов и действий навести ученика на истину, даже если сам ее не знает». «Разумеется, — согласился Саймон, — только то, что Саша называет „метафизической формой“, я называю коммуникацией . Ученик, не соблюдающий ее правил, упрекает учителя в обмане, ибо сам еще не понял, что истина не передается, а возникает внутри коммуникации. Коммуникация — это место, где есть потенциал истины».
«Первый учитель, — снова вступил в беседу я, — почти всегда не настоящий, если следовать определению Саймона. То есть он сам зачастую не осознает необходимости формы — вначале по крайней мерс, — хотя и хочет ее соблюдения. А когда осознает, то это уже поздно. Ученик же, как правило, просто не может эту форму ни осознать, ни соблюдать. Притом, конечно, что оба понимают, что жизнь на этом не кончается. Тогда-то и наступает время второго учителя. Второго я сознательно ищу и заранее готов выполнить любую предложенную им форму. Найдя его, я буду непрестанно и неустанно сравнивать его с первым — всегда, конечно, не в пользу первого. И то, что мне скажет второй, я брошу в лицо первому — как горький упрек за его небрежность к моей незрелости и, разумеется, полностью забыв, что духовное научение не входило в „условия“ первого ученичества. Второго я наделю всеми чертами истинного учителя и человека (даже если он ими и так обладает!) и буду ссылаться на него, не боясь опровержений. И так, неся его в моем сердце, я пройду через годы взрослой страсти, нужды и разочарования».
«А как же — третий?» — весело улыбнувшись, спросил Ника. «Кстати, он же на самом деле появился, вынырнув прямо из ниоткуда, или из Нантакета, Массачусетс, — что, впрочем, одно и то же. Так что же он? И как ты — с ним? Но ведь заметь, Третий — это совсем другое дело. Он появляется без необходимости и связи. Он, в каком-то смысле, роскошь, познав которую начинаешь понимать относительность необходимого, которое прежде считал абсолютным. Он тебя не выбирает и не берет, вы — совпадаете. Оттого ты будешь с ним неосторожен и ненастойчив, а он с тобой — откровенен и категоричен. Ваши отношения не имеют последствий и не дают результатов, так как их смысл — в них самих, а не в том, что из них вытекает или куда они ведут. Я впервые встретился с ним два года назад, в том же самом кафе, в глубине бухты, в котором в 1980 году я впервые же увидел Лезли, сестру его самого любимого ученика. Ты ведь знаешь эту их страннейшую семейную черту — сопровождать жестами речь собеседника! При том, что их жесты выражают не их реакцию на собеседника, а лишь кинетически иллюстрируют его слова. Помню, едва успел проговорить: „Доброе утро, мисс Престон. Как поживает ваш брат Квинт?“ — как с изумлением увидел, что каждое мое слово она тут же дублирует движениями рук и мускулов лица. В этом было очаровательное шутовство? Не знаю, удается ли Квинту с таким же шармом иллюстрировать жестами мысли Третьего, но не могу себе представить, чтобы он не пытался». Саймон углубился в чтение «Файненшл тайме», и я решил, коль скоро на то пошло, задать Нике личный вопрос (впервые в жизни):
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Я не думаю, что Артур воспринял сказанное тобою как дерзость, но он был, безусловно, огорчен полной чуждостью стиля твоего разговора. Ну вот, кажется, и все, насчет того вечера в клубе. Да будет так! Твой всегда, Ника».
Вскоре после получения мною этого письма он приехал в Лондон и заглянул ко мне в колледж. Когда мы пили кофе в салоне, я пожаловался ему на свое «учительство» и произнес по этому поводу следующую тираду несколько ностальгического характера.
«Вспомни себя учеником. Ты появляешься, идиот, в пиджаке, который тебе либо мал, либо велик, а будущий твой учитель уже думает, как он вечером скажет жене (любовнице, другу): „Пришел, знаешь, такой, с лацканами… ногти нечищенные, но знаешь… мне кажется, что в нем что-то есть…“ Так ведь он, дурак, не знает, что уже — пропал, кончился, а ты, с этими лацканами и грязными лапами, без жены и любовницы (во всяком случае), а может быть, и без друга, ты уже — победил! Ибо тебе — в каком-то еще там далеком будущем — только еще предстоит выбрать: стать или не стать им, учителем. У него же выбора нет (а может, и не было?); ведь ты явился к нему уже учеником. Он, дурак, не думает о том, что твои ошибки станут его ошибками, твои неудачи — его виной, твое опьянение — его похмельем. Он все еще думает, что эта игра в „продолжение себя в ученике“ есть часть плана, веселого и праздничного, что будут цветы и коньяк с запиской („Дорогому… от… всегда…!“). Ха-ха! Теперь у тебя вычищенные ногти и на твой костюм давно уже никто не обращает внимания. И ты даришь ему цветы, и коньяк, и все на свете. И тяжело предан ему, и легко предаешь его. И проклинаешь его за новое твое мучение и за позор его новых ошибок. И сам не замечаешь, что таким, каким ты есть сейчас , он никогда бы тебя не взял тогда . И спросишь себя его голосом: «Чему, собственно, он меня научил? Не тому ли, чем я стал?»
Но спроси себя лучше — а не сводится ли то, что мы называем «ученичеством», к своего рода «метафизической форме»? Форме, соблюдение которой будет залогом твоей (и его!) победы? И если ответишь на этот вопрос «да», то легко отдашься жизни, тяжелой и легкой, и легок будет твой выбор стать или не стать им. Но ты не задашь себе этого вопроса, ибо слишком силен в тебе страх поражения. Оттого-то в этом, как и в любви, ты предпочитаешь безрадостность верной ничьей — опасной неопределенности игры на выигрыш.
Но все это пока лишь начало, которое кажется очевидным, только если смотреть на него с конца. Так я и смотрю на него сейчас, разговаривая с тобой, я — давно уже сделавший выбор лысый учитель. Мучающие себя и меня мои ученики пока так же далеки от эндшпиля, как далек был я сам на третьем году моего «первого ученичества» у Лунга и Кнора в Москве, в 1948 году».
Сидевший за соседнем столиком, к нам спиной, мой коллега Саймон резко обернулся и сказал: «Настоящий учитель отличается от других учителей — так же, как и от всего остального человечества, — прежде всего тем, что все, что он делает и говорит, он делает и говорит абсолютно». «А думает он тоже абсолютно?» — осведомился Ника. «Что думает учитель — неважно, — отвечал Саймон, — важнее то, что думает ученик, но и это — как Саша только что сказал — форма. Задача учителя, чтобы его ученик понимал в себе хотя бы это». «Ничего себе „хотя бы“, — задумчиво произнес Ника, — ведь если ученик понял это , то он уже учитель». «Чтобы быть учителем, этого одного недостаточно, — возразил Саймон. — Он один знает неизбежность поражения, если выигрыш — истина». «Ну да, кажется, я понимаю, — сказал Ника, — он не может сказать ученику истину, даже если сам ее знает. Но он может абсолютностью своих слов и действий навести ученика на истину, даже если сам ее не знает». «Разумеется, — согласился Саймон, — только то, что Саша называет „метафизической формой“, я называю коммуникацией . Ученик, не соблюдающий ее правил, упрекает учителя в обмане, ибо сам еще не понял, что истина не передается, а возникает внутри коммуникации. Коммуникация — это место, где есть потенциал истины».
«Первый учитель, — снова вступил в беседу я, — почти всегда не настоящий, если следовать определению Саймона. То есть он сам зачастую не осознает необходимости формы — вначале по крайней мерс, — хотя и хочет ее соблюдения. А когда осознает, то это уже поздно. Ученик же, как правило, просто не может эту форму ни осознать, ни соблюдать. Притом, конечно, что оба понимают, что жизнь на этом не кончается. Тогда-то и наступает время второго учителя. Второго я сознательно ищу и заранее готов выполнить любую предложенную им форму. Найдя его, я буду непрестанно и неустанно сравнивать его с первым — всегда, конечно, не в пользу первого. И то, что мне скажет второй, я брошу в лицо первому — как горький упрек за его небрежность к моей незрелости и, разумеется, полностью забыв, что духовное научение не входило в „условия“ первого ученичества. Второго я наделю всеми чертами истинного учителя и человека (даже если он ими и так обладает!) и буду ссылаться на него, не боясь опровержений. И так, неся его в моем сердце, я пройду через годы взрослой страсти, нужды и разочарования».
«А как же — третий?» — весело улыбнувшись, спросил Ника. «Кстати, он же на самом деле появился, вынырнув прямо из ниоткуда, или из Нантакета, Массачусетс, — что, впрочем, одно и то же. Так что же он? И как ты — с ним? Но ведь заметь, Третий — это совсем другое дело. Он появляется без необходимости и связи. Он, в каком-то смысле, роскошь, познав которую начинаешь понимать относительность необходимого, которое прежде считал абсолютным. Он тебя не выбирает и не берет, вы — совпадаете. Оттого ты будешь с ним неосторожен и ненастойчив, а он с тобой — откровенен и категоричен. Ваши отношения не имеют последствий и не дают результатов, так как их смысл — в них самих, а не в том, что из них вытекает или куда они ведут. Я впервые встретился с ним два года назад, в том же самом кафе, в глубине бухты, в котором в 1980 году я впервые же увидел Лезли, сестру его самого любимого ученика. Ты ведь знаешь эту их страннейшую семейную черту — сопровождать жестами речь собеседника! При том, что их жесты выражают не их реакцию на собеседника, а лишь кинетически иллюстрируют его слова. Помню, едва успел проговорить: „Доброе утро, мисс Престон. Как поживает ваш брат Квинт?“ — как с изумлением увидел, что каждое мое слово она тут же дублирует движениями рук и мускулов лица. В этом было очаровательное шутовство? Не знаю, удается ли Квинту с таким же шармом иллюстрировать жестами мысли Третьего, но не могу себе представить, чтобы он не пытался». Саймон углубился в чтение «Файненшл тайме», и я решил, коль скоро на то пошло, задать Нике личный вопрос (впервые в жизни):
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31