Тита и дона Котинья бывают растроганы до слез.)
Ночью – но только в самые поздние часы – мы с Титой выходим на прогулку в поле. Скачем, взявшись за руки, так, что ветер свистит в ушах. Останавливаемся, запыхавшись, смотрим друг на друга. Постепенно улыбка сходит с ее лица: я хочу тебя, говорит она шепотом. Я тоже, говорю я.
Тита и Гедали, Гедали и Тита, в бескрайних пампасах.
Они притягиваются друг к другу, как магнит, кожей, слизистыми, шерстью; когда они предаются любви – это как балет: два огромных туловища плавно взмывают в воздух, руки и передние ноги переплетаются, и они бесшумно и медленно валятся на влажную траву.
Она почти ребенок. Еще недавно играла в куклы, которые ей давали женщины. Но она умна, любознательна, хочет знать все обо мне, о моей семье. И я рассказываю, мне приятно рассказывать. Я говорю о фазенде в округе Куатру-Ирманс, говорю о родителях, о брате и сестрах, о скрипке, о маленьком индейце Пери, о Педру Бенту. И о доме в Терезополи-се, о своей страсти к незнакомке из особняка (она ревнует, злится, приходится успокаивать ее, убеждать, что это была просто глупость). Говорю о цирке, о карликах, об укротительнице (она опять ревнует, опять приходится успокаивать ее), о моем бегстве по полям. Но есть и такое, о чем я не говорю: о крылатом коне, чьи крылья уже давно не шумят надо мной – нет, о нем я не говорю, не могу говорить. А кое-чего она просто не в состоянии понять: еврей, что значит быть евреем? Я пытаюсь объяснить, говорю ей об Аврааме и его лоне, о Моисее, о бароне Гирше, пересказываю рассказы Шолом Алейхема, говорю об Израиле, об Иерусалиме, о киббуцах, Маркс и Фрейд тоже приходятся кстати.
Умолкаю. Эти рассказы навевают слишком много воспоминаний, я скучаю по родителям, по Деборе и Мине, даже по Бернарду. Я по-прежнему пишу им длинные письма, которые управляющий относит в город на почту. Я пишу, что у меня все в порядке, что беспокоиться не надо, но должен ли я рассказать им о Тите? Решаю, что не стоит, что еще не время.
Дона Котинья привязывается к нам все больше. Она говорит, что мы для нее – всё (милые мои зверушки – так она нас называет), что мы ей дороже сына, от которого и письма не дождешься. Ее немного смущает, что мы – любовники, нам она ничего не говорит, но мы знаем, что в душе она считает нашу связь ненормальной и даже греховной. Если мы обнимаемся при ней, ей явно не по себе, и она отводит глаза. В остальном она очень внимательна к нам, дарит подарки: свитера мне, ожерелья Тите. Мы от этого просто счастливы.
Мы с Титой счастливы. С 1954 по 1959 – это годы счастья.
Мы каждый день, каждый миг были вместе. Мы изучили каждый жест, каждый взгляд друг друга и знали их значение. У нас появились общие привычки и наш тайный язык: я стал Ге, а она – Ти. Ге и Ти, Ти и Ге – мы были неразлучны. Я знал, что она любит, когда я целую ее в мочку уха, она знала, что мне нравится, как она прижимается щекой к моей груди. Но что мы лучше всего знали – так это когда мы хотим друг друга. Желание могло возникнуть в любую минуту – вечером, ночью, в полдень, – неважно, работали мы, ели или спали. Мы обнимались, дрожа от возбуждения. И нам всегда было хорошо.
Годы счастья, с 1954 по 1959? Ну, возможно, и нет. Возможно, с 1954 по 1958, или даже по 1957, конец 1957. Да, счастливые дни пошли на убыль. А виной тому было некое беспокойство, коварно угнездившееся в душе у Титы. Пришло оно, возможно, из иллюстрированных журналов, которые она листала, из радиосериалов, которые слушала. Почему бы нам не пожениться и не переехать в столицу? – спрашивала она. Почему я не могу ходить в супермаркет, как все женщины, почему не могу покупать зелень, сыр, яйца, салфетки – все, что угодно? Почему я не могу познакомиться со свекром и свекровью и обедать с ними каждое воскресенье? Почему ты не разрешаешь мне иметь детей?
(Я пользовался с ней, к счастью, успешно, методом Огино . Какие еще предосторожности я мог принять? Камень в матку, как делают индианки? Грубо. О пилюлях я не знал, а если бы даже и знал – пилюли для кентавров? Презерватив, возможно, помог бы, но где мне было взять презерватив таких размеров?)
Вопросы эти выдавали ее крайнюю наивность, и вместе с тем эксцентричность (в мать уродилась?). Она, как фокусник, закрывала плащом лошадиную часть своего тела, и та в ее воображении отделялась от Титы-женщины и уносилась галопом далеко-далеко, чтобы уже никогда не вернуться.
Тита забывала, что она – кентавр. Почему я не могу жить, как другие? – повторяла она. Потому что не можешь, приходилось мне каждый раз отвечать ей, потому что у тебя есть хвост, круп, копыта и даже клочок гривы. Но мне не хотелось быть грубым с ней, я не хотел огорчать и разочаровывать ее. Ее вопросы иногда трогали меня до слез. Я бы тоже хотел жить нормальной жизнью. Мне тоже хотелось бы поселиться в Порту-Алегри в квартире с тремя спальнями, просторной гостиной, гаражом. Мне бы тоже хотелось иметь семью. И собственное дело (пусть мне и не удалось получить образования). И друзей, с которыми можно погонять в футбол в воскресенье. Но как играть в футбол четвероногому? Невозможно. Разве что в поло. А о футболе и думать нечего.
А если нам попробовать какое-нибудь лечение? Наука за последние годы шагнула далеко вперед. Тита показывала мне статью из журнала, где говорилось об одном марокканском хирурге, который творил чудеса, превращая женщин в мужчин и наоборот – а почему бы ему, спрашивала она, не сделать из кентавров нормальных людей?
Мне эта затея казалась неосуществимой. Я не верил, что мы сможем выжить после такой операции. Но, даже если предположить, что врач согласится прооперировать нас и что есть шансы на успех, – как добраться до Марокко? Как оплатить такую операцию, наверняка безумно дорогую?
Я потерял сон от мысли, что, возможно, решение нашей проблемы существует, но для нас оно недоступно.
Как-то вечером дона Котинья позвала меня:
– Гедали, мне надо поговорить с тобой наедине.
Я взглянул на Титу. Ту, казалось, полностью увлекло провязывание сложной петли в очередном свитере. Я пошел следом за доной Котиньей в кабинет. Она затворила дверь и обернулась ко мне.
– Тита сказала, что в Марокко есть врач, который может вас вылечить. Что вопрос только в деньгах.
– Это не совсем так, дона Котинья, – начал было я, но она перебила:
– Учти: все расходы я беру на себя. – Я попытался что-то возразить, но она остановила меня жестом: – Я уже стара, мне больше не нужны ни деньги, ни земли, ни все остальное. Вы молоды, у вас вся жизнь впереди. Езжайте, езжайте, дети мои, в Марокко, пусть вас прооперируют, и возвращайтесь домой нормальными.
Ее самоотверженность покорила меня. Едва сумев выговорить: вы нам настоящая мать, взволнованный, я вышел из кабинета и в ту ночь много плакал, не только от тоски по родителям, по сестрам, но и от восторга перед добротой доны Котиньи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Ночью – но только в самые поздние часы – мы с Титой выходим на прогулку в поле. Скачем, взявшись за руки, так, что ветер свистит в ушах. Останавливаемся, запыхавшись, смотрим друг на друга. Постепенно улыбка сходит с ее лица: я хочу тебя, говорит она шепотом. Я тоже, говорю я.
Тита и Гедали, Гедали и Тита, в бескрайних пампасах.
Они притягиваются друг к другу, как магнит, кожей, слизистыми, шерстью; когда они предаются любви – это как балет: два огромных туловища плавно взмывают в воздух, руки и передние ноги переплетаются, и они бесшумно и медленно валятся на влажную траву.
Она почти ребенок. Еще недавно играла в куклы, которые ей давали женщины. Но она умна, любознательна, хочет знать все обо мне, о моей семье. И я рассказываю, мне приятно рассказывать. Я говорю о фазенде в округе Куатру-Ирманс, говорю о родителях, о брате и сестрах, о скрипке, о маленьком индейце Пери, о Педру Бенту. И о доме в Терезополи-се, о своей страсти к незнакомке из особняка (она ревнует, злится, приходится успокаивать ее, убеждать, что это была просто глупость). Говорю о цирке, о карликах, об укротительнице (она опять ревнует, опять приходится успокаивать ее), о моем бегстве по полям. Но есть и такое, о чем я не говорю: о крылатом коне, чьи крылья уже давно не шумят надо мной – нет, о нем я не говорю, не могу говорить. А кое-чего она просто не в состоянии понять: еврей, что значит быть евреем? Я пытаюсь объяснить, говорю ей об Аврааме и его лоне, о Моисее, о бароне Гирше, пересказываю рассказы Шолом Алейхема, говорю об Израиле, об Иерусалиме, о киббуцах, Маркс и Фрейд тоже приходятся кстати.
Умолкаю. Эти рассказы навевают слишком много воспоминаний, я скучаю по родителям, по Деборе и Мине, даже по Бернарду. Я по-прежнему пишу им длинные письма, которые управляющий относит в город на почту. Я пишу, что у меня все в порядке, что беспокоиться не надо, но должен ли я рассказать им о Тите? Решаю, что не стоит, что еще не время.
Дона Котинья привязывается к нам все больше. Она говорит, что мы для нее – всё (милые мои зверушки – так она нас называет), что мы ей дороже сына, от которого и письма не дождешься. Ее немного смущает, что мы – любовники, нам она ничего не говорит, но мы знаем, что в душе она считает нашу связь ненормальной и даже греховной. Если мы обнимаемся при ней, ей явно не по себе, и она отводит глаза. В остальном она очень внимательна к нам, дарит подарки: свитера мне, ожерелья Тите. Мы от этого просто счастливы.
Мы с Титой счастливы. С 1954 по 1959 – это годы счастья.
Мы каждый день, каждый миг были вместе. Мы изучили каждый жест, каждый взгляд друг друга и знали их значение. У нас появились общие привычки и наш тайный язык: я стал Ге, а она – Ти. Ге и Ти, Ти и Ге – мы были неразлучны. Я знал, что она любит, когда я целую ее в мочку уха, она знала, что мне нравится, как она прижимается щекой к моей груди. Но что мы лучше всего знали – так это когда мы хотим друг друга. Желание могло возникнуть в любую минуту – вечером, ночью, в полдень, – неважно, работали мы, ели или спали. Мы обнимались, дрожа от возбуждения. И нам всегда было хорошо.
Годы счастья, с 1954 по 1959? Ну, возможно, и нет. Возможно, с 1954 по 1958, или даже по 1957, конец 1957. Да, счастливые дни пошли на убыль. А виной тому было некое беспокойство, коварно угнездившееся в душе у Титы. Пришло оно, возможно, из иллюстрированных журналов, которые она листала, из радиосериалов, которые слушала. Почему бы нам не пожениться и не переехать в столицу? – спрашивала она. Почему я не могу ходить в супермаркет, как все женщины, почему не могу покупать зелень, сыр, яйца, салфетки – все, что угодно? Почему я не могу познакомиться со свекром и свекровью и обедать с ними каждое воскресенье? Почему ты не разрешаешь мне иметь детей?
(Я пользовался с ней, к счастью, успешно, методом Огино . Какие еще предосторожности я мог принять? Камень в матку, как делают индианки? Грубо. О пилюлях я не знал, а если бы даже и знал – пилюли для кентавров? Презерватив, возможно, помог бы, но где мне было взять презерватив таких размеров?)
Вопросы эти выдавали ее крайнюю наивность, и вместе с тем эксцентричность (в мать уродилась?). Она, как фокусник, закрывала плащом лошадиную часть своего тела, и та в ее воображении отделялась от Титы-женщины и уносилась галопом далеко-далеко, чтобы уже никогда не вернуться.
Тита забывала, что она – кентавр. Почему я не могу жить, как другие? – повторяла она. Потому что не можешь, приходилось мне каждый раз отвечать ей, потому что у тебя есть хвост, круп, копыта и даже клочок гривы. Но мне не хотелось быть грубым с ней, я не хотел огорчать и разочаровывать ее. Ее вопросы иногда трогали меня до слез. Я бы тоже хотел жить нормальной жизнью. Мне тоже хотелось бы поселиться в Порту-Алегри в квартире с тремя спальнями, просторной гостиной, гаражом. Мне бы тоже хотелось иметь семью. И собственное дело (пусть мне и не удалось получить образования). И друзей, с которыми можно погонять в футбол в воскресенье. Но как играть в футбол четвероногому? Невозможно. Разве что в поло. А о футболе и думать нечего.
А если нам попробовать какое-нибудь лечение? Наука за последние годы шагнула далеко вперед. Тита показывала мне статью из журнала, где говорилось об одном марокканском хирурге, который творил чудеса, превращая женщин в мужчин и наоборот – а почему бы ему, спрашивала она, не сделать из кентавров нормальных людей?
Мне эта затея казалась неосуществимой. Я не верил, что мы сможем выжить после такой операции. Но, даже если предположить, что врач согласится прооперировать нас и что есть шансы на успех, – как добраться до Марокко? Как оплатить такую операцию, наверняка безумно дорогую?
Я потерял сон от мысли, что, возможно, решение нашей проблемы существует, но для нас оно недоступно.
Как-то вечером дона Котинья позвала меня:
– Гедали, мне надо поговорить с тобой наедине.
Я взглянул на Титу. Ту, казалось, полностью увлекло провязывание сложной петли в очередном свитере. Я пошел следом за доной Котиньей в кабинет. Она затворила дверь и обернулась ко мне.
– Тита сказала, что в Марокко есть врач, который может вас вылечить. Что вопрос только в деньгах.
– Это не совсем так, дона Котинья, – начал было я, но она перебила:
– Учти: все расходы я беру на себя. – Я попытался что-то возразить, но она остановила меня жестом: – Я уже стара, мне больше не нужны ни деньги, ни земли, ни все остальное. Вы молоды, у вас вся жизнь впереди. Езжайте, езжайте, дети мои, в Марокко, пусть вас прооперируют, и возвращайтесь домой нормальными.
Ее самоотверженность покорила меня. Едва сумев выговорить: вы нам настоящая мать, взволнованный, я вышел из кабинета и в ту ночь много плакал, не только от тоски по родителям, по сестрам, но и от восторга перед добротой доны Котиньи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61