– А почему вы называете это предание сказкою? – спросил я исправника.
– Потому, что оно с начала до конца походит на сказку.
– А то, что ты нам сейчас рассказывал, – прервал с улыбкою Черемухин, – чай, по-твоему, история?
– О, это другое дело! – сказал я. – Появление умершей – это сообщение мира невещественного с миром земным; это гармоническое сочувствие душ, доказывающее небесное наше начало; и способность проявления в видимых формах существ, не подчиненных никаким физическим законам, может менее или более оправдаться понятием нашим об организации… то есть о внутренней способности существа бестелесного, которое в отношении своем к внешним пред метам… то есть к видимому или, лучше сказать, к вещественному миру… Но, может быть, вы меня не понимаете?
– Помилуйте! – вскричал преважно Черемухин. – Как не понять, это ясно!
– Смейся, смейся! – прервал исправник. – О, человек совершенно земной! Ты понимаешь и веришь только тому, что дважды два – четыре.
– А тебе бы хотелось, чтоб дважды два было пять?
– Да что с тобой говорить! – продолжал исправник. – Расскажите-ка нам лучше, Иван Алексеевич, эту страшную историю, от которой, как вы сами говорите, и вас иногда мороз по коже подирает.
– Да уж не поздно ли, господа? – сказал хозяин.
– Ах, сделайте милость! – вскричал я. – Мне завтра поутру должно с вами проститься; так я, может быть, никогда ее не услышу.
– Ну, так и быть! – продолжал хозяин. – Только если вы станете зевать, так прошу припомнить, что теперь уже за полночь и что благодаря бога мы все, кажется, бессонницей не страдаем. Ну, слушайте, господа!
НОЧНОЙ ПОЕЗД
– Давным-давно, то есть при царе Алексее Михайловиче… Или нет! При батюшке его, государе Михаиле Феодоровиче, это Хоперское поместье принадлежало стольнику Варнаве Глинскому, пращуру отца покойной Софьи Павловны, по смерти которых я купил его – говорят, дорого, а по мне, так задаром, – примолвил Иван Алексеевич, взглянув на окно, из которого днем видны были церковь и приходское кладбище. – Этот Глинский, – продолжал он, – славился в свое время не хлебосольством и разумом, не удальством и молодечеством, которые в крови у всякого русского, но буйством, развратом, грабежом и дневными разбоями, а что всего хуже, он был отъявленный чернокнижник и жил в ладу с самим сатаною. Десять лет сряду сидел он на Хопре, как дикий зверь на перепутье. Когда он выезжал с своею челядью и холопями позабавиться охотою или спускался вниз по реке на косной лодке с белым парусом, то все соседние мужички и бедные помещики дрожкой дрожали и, словно от татарского погрома, прятались по лесам и угоняли скот верст за двадцать. Ну, что ты на меня так посматриваешь, Алексей Дмитрич? Чай, думаешь про себя: вот какую околесную несет! А наша братья исправники-то на что?.. А земская полиция?.. Эх, любезный! Тогда было не то, что теперь; времена смутные: то поляки приступят к Москве, то Лисовский с своими налетами начнет разгуливать по матушке святой Руси; и ляхи, и татары, и ереси всякие, и бунты стрелецкие… Да что говорить! Было времечко для разбойников: погуляли, потешились, и кто бога не боялся, на того и суда не было. Так дивиться нечему, что этот богоотступник Глинский делал что хотел: грабил на больших дорогах, вешал и топил в Хопре земских ярыжек, обирал оброк с своих соседей и держал в ежовых рукавицах сердобского воеводу, который не смел и носу показать из города. На месте старых деревянных хором он выстроил эти каменные палаты, обнес их толстым дубовым тыном, наставил белых изб и клетей для своей дворни – словом, сделал из господской усадьбы такой красивый посад, что и сам бы город Сердобск ему в пригородье не годился. Но зато большая половина его крестьян жила в землянках, приходская церковь совсем обвалилась, а колокольня в сильный ветер, словно ветхая голубятня, скрипела и покачивалась из стороны в сторону.
У этого Глинского была одна только дочь; бедняжка осталась еще в ребячестве сиротою. Глинский возненавидел свою жену за то, что она родила ему дочь, а не сына, осыпал ее беспрестанно ругательствами и под пьяную руку бивал чем ни попало, а так как он и в страстную пятницу разрешал на вино и елей, то не проходило почти дня, чтоб его жене не доставалось, и она, горемычная, месяцев через шесть после первых родов зачахла и умерла от побоев своего мужа. С тех пор прошло годов пятнадцать; бедная сиротинка росла да росла, и хоть ее житье было плохое и за ней почти никакого ухода не было, но она, как полевой цветок, который бережет и лелеет один бог небесный, так выравнялась и похорошела, что даже батюшка ее какой ни был зверь, а не мог подчас на нее не полюбоваться.
Несколько раз пытались окружные дворяне и сердобский воевода поунять разбой Глинского; но он всякий раз давал такой отпор, что надолго отбивал у них охоту с ним схватываться. Вот однажды удалось им собрать человек до пяти сот стрельцов и вооружить холеней; они думали, что с такой силою им нетрудно будет не только захватить живьем Глинского и всю его шайку, но даже и каменные его палаты разметать по кирпичику, ай вышло совсем не то. Глинский встретил их на большой дороге с своими молодцами, которых и полсотни не было, а земскому войску показалось, что на него идет несметная рать. Холопи дрогнули и пустились наутек; стрельцы сначала подержались, да как увидели, что от Глинского пули отскакивают и бердыши об него ломаются, так на них нашел такой страх, что и они также ударились бежать без оглядки, Глинский с своей шайкою гнал их вплоть до городской заставы, втоптал в грязь и перерезал более половины, а сам воротился в свой разбойничий вертеп, не потеряв ни одного человека. После такой острастки не только все окружные дворяне, да и сердобский воевода нос повесил. Делать было нечего, пришлось на время покориться и, сидя у моря, ждать погоды. В Москве было не до них: к ней подступали поляки, а гнева царского и опальных грамот Глинский не боялся. Одно только наводило на него страх и ужас: этот разбойник, которого ничем испугать было невозможно, этот злодей и чернокнижник Глинский трусил – как вы думаете – чего?.. Смешно сказать!.. Он до смерти боялся коршунов. С утра до вечера вокруг дома и села ходили люди с заряженными ружьями, и тот, кому, бывало, посчастливится застрелить коршуна, нес его прямо к дворецкому и получал от него два алтына денег и штоф романеи…
– Романеи! – прервал Заруцкий. – Извините, дядюшка, я не думаю, чтоб в старину простые люди пили штофами бургонское вино.
– Да кто тебе говорит о бургонском вине? У наших стариков важивалась настойка, которую звали романеею.
– Однако ж, известное бургонское вино…
– Зовут точно так же?.. Так что ж?.. Вот то-то, племянник, если б ты поменьше знал французских, а побольше русских слов, так не попадался бы впросак как безграмотный и не мешал бы мне рассказывать…
– Виноват, дядюшка, но я читал в одной критике…
– Эх, братец, охота тебе читать всякий вздор!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28