Она весело болтала с Жоржем, расспрашивала, кто ему понравился из вчерашних гостей, шутила, не влюбился ли он в “кузину Лину”, и вдруг нахмурилась, покраснела и обдернула рукав, поймав пристально любопытный взгляд, устремленный на ее оголенную руку.
Пойманный врасплох, Жорж покраснел до ушей и невольно опустил глаза… Тетка взглянула на него, улыбнулась и подумала, что мальчик еще прелестнее, когда краснеет.
Скоро она встала и не говорила почти целый день с Жоржем. Только вечером, одеваясь на бал, когда Жорж пришел проститься с ней, она весело спросила его, повертываясь перед ним в красивом бальном платье:
– Хорошо платье?
– Прелестное, ma tante! – отвечал Жорж, свободно любуясь платьем, ее голыми руками, спиной, шеей, на что она уже не сердилась, а как-то странно улыбалась, щуря глаза и как бы восхищаясь очарованием мальчика.
– Идет?.. – повертывалась она перед ним, точно желая продлить его очарование.
– Еще бы! В нем, ma tante, вы будете царицей бала! – шептал Жорж.
– Ты льстишь, скверный мальчишка! Ну, прощай до субботы!
И Вера Алексеевна вдруг приняла тон матери, как-то торжественно перекрестила Жоржа и, целуя его, наставительно заметила:
– Смотри же, Жорж, веди себя хорошо, учись прилежно, будь добрым мальчиком и не огорчай свою тетку!
Жорж обещал быть добрым мальчиком и несколько раз с особенной нежностью покрывал поцелуями теплую, маленькую тетушкину ручку. Она не торопилась отдернуть ее, поправляя другой рукой белый цветок в волосах, и потом, как бы спохватившись, отняла руку и снова посоветовала Жоржу быть “добрым мальчиком”.
Когда “добрый мальчик” ехал в дядиной карете в “заведение”, перед его глазами еще долго мелькали шея и плечи красивой тетушки, и он долго еще вдыхал душистый аромат ее будуара.
VI
Жорж скоро освоился с “заведением”, полюбил его и поладил с товарищами. Он недурно учился, скоро сделался первым по фронту и почему-то пользовался особым расположением ротного командира.
Через год Жорж уже сделал сто рублей долга сапожнику, портному, лихачам и уже успел познакомиться с одной маленькой актрисой из французского театра, о чем с гордостью рассказывал товарищам. От своего отца он получал ежемесячно “на булки” по десяти рублей, да дядя сенатор давал ему столько же, но, разумеется, этих денег не хватало. В заведении было много богатых молодых людей, которые свободно мотали деньги и делали долги, и Жоржу стыдно было не мотать денег и не делать долгов, стыдно перед товарищами, стыдно перед собой.
В письмах к матери он описывал свое положение, говорил о “позоре фамилии Растегай-Сапожковых” и просил денег. “Ведь я, мамаша, не могу отстать от других, ведь не ехать же мне в казенном мундире к княгине Таракановой, у которой бывают аристократы и сам светлейший Оболдуев”.
Мать вполне сочувствовала Жоржу, посылала, сколько могла, и просила отца увеличить месячное жалованье, выставляя на вид фамилию Растегай-Сапожковых, но генерал прикрикнул и велел матери написать, что он попросит, чтобы молодого Растегай-Сапожкова выпороли за то, что он “дурит”.
Жорж сердился на своего “старика”, который, по его мнению, “выжил из ума и не понимает требований жизни”. Он делал долги, занимая у швейцара, у сторожей, и даже свел знакомство с ростовщиком, который ссужал его деньгами за сумасшедшие проценты.
В пятнадцать лет Жорж уже умел презрительно щурить глаза, вглядываясь на проезжающих, и, кутаясь в бобровый воротник, катить по Невскому от Аничкова моста на рысаке, похожем на “собственную лошадь”. Он ловко прикладывал руку к каске, свободно выпивал бутылку шампанского, пел французские шансонетки, слегка грассировал, нагло третировал известного сорта дам и умел взглядывать на женщин тем светлым, наглым, смеющимся взглядом прелестных черных глаз, который нередко вызывал невольную краску на их щеки. Благодаря расположению начальства, такту и способности показать себя, он был всегда на виду, ходил на ординарцы и мечтал через два года надеть давно желанный мундир, хотя и сомневался, что вряд ли отец согласится давать такое содержание, чтобы Жорж мог с честью носить этот мундир и не стесняться платой в ресторанах. Он знал, что у отца есть рязанское имение, следовательно должны быть деньги, кроме жалованья; но велико ли состояние, сколько приносит дохода это имение, он точно не знал и только вполне сознавал, что ему нужны деньги, что нельзя же в самом деле ему, молодому, изящному Жоржу Растегай-Сапожкову, быть без денег. На что же он будет посещать общество, оперу, рестораны, француженок? И разве прилично ему ездить на извозчиках, когда его товарищи, далеко не такие умные, красивые и ловкие, как он, ездят в своих экипажах и уже имеют содержанок? Все это должно у него быть и все это откуда-нибудь да придет: не то из рязанского имения, не то как-нибудь да устроится… И он всем говорил, что отец его богач, причем “рязанское имение” представлялось в его рассказах каким-то Эльдорадо, из которого золото текло обильным источником. Говоря об этом товарищам, он сам верил тому, что говорил, и, надеясь на что-то, занимал деньги на лихачей, на рестораны, на веселые пикники, в полной уверенности, что все эти долги заплатятся. И долги росли быстро, так что он сам испугался, когда ростовщик потребовал уплаты пятисот рублей.
Жорж продолжал почтительно ухаживать за теткой и нередко брал у нее деньги, а Вера Алексеевна продолжала кокетничать с той искусной манерой женщин за тридцать лет, которые сводят с ума молодых мальчиков. Сперва она разыгрывала роль “второй maman”, но когда у “мальчика” стали пробиваться усы и он, вздрагивая, взглядывал на ее шею, она краснела, сердилась, драла его за уши, смеясь, когда он горячо целовал ее руки, и становилась с ним на ногу “старшего друга”. Она любила расспрашивать, с кем он знаком, советовала ему не знакомиться с “этими дамами”, то требовала, чтобы он рассказал “все… все…”, то вдруг сердилась, когда Жорж описывал ей красоту Сюзеты, с которой ужинал, капризно поджимала губы и, как бы невзначай, спускала с плеч косынку, показывая Жоржу шею и тяжело дышавшую грудь. Когда Жорж, лукаво улыбаясь, говорил, что он “невинный мальчик”, она снова впадала в тон “второй maman”, наставляла его на путь истины, советуя не быть испорченным и гадким мальчиком, и зажимала наглую улыбку Жоржа своей влажной ладонью. Она ревниво следила за ним, когда знакомые дамы бывали особенно любезны с Жоржем, и дулась на него, если он часто уходил из дому “к товарищам”.
Вера Алексеевна считала себя женщиной строгой добродетели, и ни одна тучка не омрачила ее супружеского счастья. Она дорожила репутацией, считала мужа “добрым старичком” и избегала опасностей увлечения; но эта заманчивая игра с “птенчиком”, игра, которая не могла быть предметом сплетни, манила ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Пойманный врасплох, Жорж покраснел до ушей и невольно опустил глаза… Тетка взглянула на него, улыбнулась и подумала, что мальчик еще прелестнее, когда краснеет.
Скоро она встала и не говорила почти целый день с Жоржем. Только вечером, одеваясь на бал, когда Жорж пришел проститься с ней, она весело спросила его, повертываясь перед ним в красивом бальном платье:
– Хорошо платье?
– Прелестное, ma tante! – отвечал Жорж, свободно любуясь платьем, ее голыми руками, спиной, шеей, на что она уже не сердилась, а как-то странно улыбалась, щуря глаза и как бы восхищаясь очарованием мальчика.
– Идет?.. – повертывалась она перед ним, точно желая продлить его очарование.
– Еще бы! В нем, ma tante, вы будете царицей бала! – шептал Жорж.
– Ты льстишь, скверный мальчишка! Ну, прощай до субботы!
И Вера Алексеевна вдруг приняла тон матери, как-то торжественно перекрестила Жоржа и, целуя его, наставительно заметила:
– Смотри же, Жорж, веди себя хорошо, учись прилежно, будь добрым мальчиком и не огорчай свою тетку!
Жорж обещал быть добрым мальчиком и несколько раз с особенной нежностью покрывал поцелуями теплую, маленькую тетушкину ручку. Она не торопилась отдернуть ее, поправляя другой рукой белый цветок в волосах, и потом, как бы спохватившись, отняла руку и снова посоветовала Жоржу быть “добрым мальчиком”.
Когда “добрый мальчик” ехал в дядиной карете в “заведение”, перед его глазами еще долго мелькали шея и плечи красивой тетушки, и он долго еще вдыхал душистый аромат ее будуара.
VI
Жорж скоро освоился с “заведением”, полюбил его и поладил с товарищами. Он недурно учился, скоро сделался первым по фронту и почему-то пользовался особым расположением ротного командира.
Через год Жорж уже сделал сто рублей долга сапожнику, портному, лихачам и уже успел познакомиться с одной маленькой актрисой из французского театра, о чем с гордостью рассказывал товарищам. От своего отца он получал ежемесячно “на булки” по десяти рублей, да дядя сенатор давал ему столько же, но, разумеется, этих денег не хватало. В заведении было много богатых молодых людей, которые свободно мотали деньги и делали долги, и Жоржу стыдно было не мотать денег и не делать долгов, стыдно перед товарищами, стыдно перед собой.
В письмах к матери он описывал свое положение, говорил о “позоре фамилии Растегай-Сапожковых” и просил денег. “Ведь я, мамаша, не могу отстать от других, ведь не ехать же мне в казенном мундире к княгине Таракановой, у которой бывают аристократы и сам светлейший Оболдуев”.
Мать вполне сочувствовала Жоржу, посылала, сколько могла, и просила отца увеличить месячное жалованье, выставляя на вид фамилию Растегай-Сапожковых, но генерал прикрикнул и велел матери написать, что он попросит, чтобы молодого Растегай-Сапожкова выпороли за то, что он “дурит”.
Жорж сердился на своего “старика”, который, по его мнению, “выжил из ума и не понимает требований жизни”. Он делал долги, занимая у швейцара, у сторожей, и даже свел знакомство с ростовщиком, который ссужал его деньгами за сумасшедшие проценты.
В пятнадцать лет Жорж уже умел презрительно щурить глаза, вглядываясь на проезжающих, и, кутаясь в бобровый воротник, катить по Невскому от Аничкова моста на рысаке, похожем на “собственную лошадь”. Он ловко прикладывал руку к каске, свободно выпивал бутылку шампанского, пел французские шансонетки, слегка грассировал, нагло третировал известного сорта дам и умел взглядывать на женщин тем светлым, наглым, смеющимся взглядом прелестных черных глаз, который нередко вызывал невольную краску на их щеки. Благодаря расположению начальства, такту и способности показать себя, он был всегда на виду, ходил на ординарцы и мечтал через два года надеть давно желанный мундир, хотя и сомневался, что вряд ли отец согласится давать такое содержание, чтобы Жорж мог с честью носить этот мундир и не стесняться платой в ресторанах. Он знал, что у отца есть рязанское имение, следовательно должны быть деньги, кроме жалованья; но велико ли состояние, сколько приносит дохода это имение, он точно не знал и только вполне сознавал, что ему нужны деньги, что нельзя же в самом деле ему, молодому, изящному Жоржу Растегай-Сапожкову, быть без денег. На что же он будет посещать общество, оперу, рестораны, француженок? И разве прилично ему ездить на извозчиках, когда его товарищи, далеко не такие умные, красивые и ловкие, как он, ездят в своих экипажах и уже имеют содержанок? Все это должно у него быть и все это откуда-нибудь да придет: не то из рязанского имения, не то как-нибудь да устроится… И он всем говорил, что отец его богач, причем “рязанское имение” представлялось в его рассказах каким-то Эльдорадо, из которого золото текло обильным источником. Говоря об этом товарищам, он сам верил тому, что говорил, и, надеясь на что-то, занимал деньги на лихачей, на рестораны, на веселые пикники, в полной уверенности, что все эти долги заплатятся. И долги росли быстро, так что он сам испугался, когда ростовщик потребовал уплаты пятисот рублей.
Жорж продолжал почтительно ухаживать за теткой и нередко брал у нее деньги, а Вера Алексеевна продолжала кокетничать с той искусной манерой женщин за тридцать лет, которые сводят с ума молодых мальчиков. Сперва она разыгрывала роль “второй maman”, но когда у “мальчика” стали пробиваться усы и он, вздрагивая, взглядывал на ее шею, она краснела, сердилась, драла его за уши, смеясь, когда он горячо целовал ее руки, и становилась с ним на ногу “старшего друга”. Она любила расспрашивать, с кем он знаком, советовала ему не знакомиться с “этими дамами”, то требовала, чтобы он рассказал “все… все…”, то вдруг сердилась, когда Жорж описывал ей красоту Сюзеты, с которой ужинал, капризно поджимала губы и, как бы невзначай, спускала с плеч косынку, показывая Жоржу шею и тяжело дышавшую грудь. Когда Жорж, лукаво улыбаясь, говорил, что он “невинный мальчик”, она снова впадала в тон “второй maman”, наставляла его на путь истины, советуя не быть испорченным и гадким мальчиком, и зажимала наглую улыбку Жоржа своей влажной ладонью. Она ревниво следила за ним, когда знакомые дамы бывали особенно любезны с Жоржем, и дулась на него, если он часто уходил из дому “к товарищам”.
Вера Алексеевна считала себя женщиной строгой добродетели, и ни одна тучка не омрачила ее супружеского счастья. Она дорожила репутацией, считала мужа “добрым старичком” и избегала опасностей увлечения; но эта заманчивая игра с “птенчиком”, игра, которая не могла быть предметом сплетни, манила ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10