Но он не стал его пить в погребке, а отнес на «квартиру» – солдат ночевал на окраине городка, в Слободке, в дальней кривой избе.
Хозяин избы, непутевый шорник, вдовец, увидев штоф с вином, засуетился, постлал на стол дырявое, но чистое рядно, насыпал в деревянную миску соленых желтых огурцов, достал краюху хлеба и солонку с красной, заржавевшей солью.
В избе было по-весеннему сыро. Пахло гнилой кожей. Изо рта валил пар.
Начали пить, отдуваясь, поминая святых угодников.
Девочка сидела на скамье, поджав босые ноги, и жевала корку. Тощая, только что окотившаяся кошка терлась о ноги девочки. Девочка чувствовала тепло кошачьей шкурки, смотрела на кошку прозрачными, пустыми глазами, потом отломила кусок корки и бросила кошке.
Кошка стала жадно грызть корку, как пойманную мышь, – урча, давясь и встряхивая ушами.
– Ишь ты, – сказал хозяин избы, – мамзель какая! Хлеб животному стравливает. Это, я считаю, безобразие.
Девочка ничего не ответила, а солдат закричал хозяину:
– Тысячи нас, солдат, сполняют царскую службу! Понимаешь ты это, серая твоя башка? На солдате государство стоит…
– То-то вас порют через каждого третьего, – заметил хозяин. – Ты лучше расскажи, откуда ты родом.
– А я и не помню! – бесшабашно ответил солдат. – Ей-богу, забыл. Одно помню: стояла мать под ракитой и крестилась на солнце, когда меня угоняли. Мать у меня была раскрасавица, прямо цыганка!
– Ну, бреши, утешайся, – согласился хозяин избы. – Куда ты только подаяние деваешь? У самого в брюхе щелк. И девочка у тебя засохла, насквозь светится.
– Она вроде немая, – ответил солдат. – Только милостыню за меня просит. А чтобы другое слово сказать, так этого за ней не водится. Катька! – крикнул он. – Хочешь вина?
Девочка молча покачала головой, не спуская глаз с кошки.
– Слушай! – закричал солдат и стукнул желтой ладонью по столу. – Слушай мое объяснение, сиворайдовский мужик! Меня сам командир за бой под Тарутином облобызал. Видишь, крест егорьевский! Перед ним встать следует, а не сидеть раскорякой. С тем крестом я могу во дворец беспрепятственно войти – часовые меня не тронут. Войти и сказать караульному генералу: «Доложи государю, такой-растакой сын, что старослужащий солдат желает ему представиться на предмет вспоможения». И генерал – ни-ни, не пикнет! Только забренчит орденами и побегит к царю докладать.
– Да ну! – притворно удивился хозяин избы. – Так-таки и побегит?
– Еще как! Мне вот офицер дал полтинник. Катька говорит – молодой офицер, чернявый. Это не каждому полтинник дают! Это, брат, заслужить надо. Я самого Кутузова видел. Полководца! Одноглазый генерал. Облик львиный. Скачет в дыму, знамена над ним шумят, «ура» катится до самой Москвы. И кричит он нам: «Ребята, умрем за отечество! Умрем, кричит, за отечество!»
Солдат сморщил лоб и заплакал. Плакал он молча, сидя навытяжку, придерживая на груди почернелый георгиевский крест.
– Все герои, а пока что в дерьме преем, – вздохнул хозяин. – Ты лучше пей, кавалер. Солдат веселиться должен. По уставу.
– Видит бог, должен! – закричал солдат с натугой, лицо его начало чернеть, и он запел:
Ах ты сукин сын, камаринский мужик!
Солдат тяжело затопал ногами под столом.
Ты, видать, видать, к веселию привык!
– Дедушка, – испуганно сказала девочка и положила синеватые пальцы на набухшую узлами руку солдата. – Ты не пой: закашляешься.
– Полк, слуша-а-ай! – закричал солдат и тотчас закашлялся.
Кашлял он долго, навалившись грудью на стол, выпучив красные от удушья глаза. Хозяин избы жевал огурец и с любопытством смотрел на солдата.
– Чего же ты сидишь? – сказал он наконец девочке. – Видишь, человек кончается. Паралик его разбирает.
Солдат упал головой на стол, захрипел и сполз, свалив лавку, на земляной пол. Кошка, прижав уши, отбежала с недоеденной коркой к холодной печке.
Девочка стала на колени около солдата, схватила его за голову,
– Дедушка! – закричала она. – Встань! Чего ж ты по полу валяешься? Худо тебе?
– Тихо! – прохрипел солдат. – Слушай мою команду. Офицер дал мне полтинник. Душа-офицер! Доложи ему: помер, мол, старослужащий солдат и кавалер Трифон Калугин с весельем, как полагается.
Ах ты сукин сын, камаринский мужик!
– Дедка! – звонко вскрикнула девочка, легла головой на грудь солдату и обхватила его плечи.
И должно быть, солдат почувствовал скудное и последнее для него тепло детских рук. Он задвигался и положил девочке на лицо тяжелую ладонь.
– Темно мне помирать, – сказал он. – Хоть бы солнышко вполглаза увидеть! Ты не кричи. Жизнь солдатская – портянка. Снял и выкинул. Беги к офицеру, скажи… хоронить надо солдата по правилам службы/
Солдат дернулся и застыл. В наступившей тишине было слышно, как кошка догрызала хлебную корку и тяжело дышал хозяин избы.
– Вот тоже, – сказал он наконец, – навязались постояльцы на мой загривок. Погодь!
Он оттолкнул девочку и начал ловко шарить в карманах у солдата.
– Мошна-то глубока, да пуста, – зло бормотал он. – Голь перекатная! А вино пьют. Да еще угощают! Мне двугривенный полагается за постой. Девочка вскочила. Хозяин качнулся, хотел схватить ее за подол, но девочка метнулась к порогу и, не оглядываясь, выбежала из избы.
Бывает такая внутренняя уверенность в себе, когда человек может сделать вое.
Он может почти мгновенно написать такие стихи, что потомки будут повторять их несколько столетий.
Он может вместить в своем сознании все мысли и мечты мира, чтобы раздать их первым же встречным и ни на минуту не пожалеть об этом. Он может увидеть и услышать волшебные вещи там, где их никто не замечает: серебряный пень в лунную ночь, звон воздуха, небо, похожее на старинную морскую карту. Он может придумать множество удивительных рассказов.
Примерно такое же состояние испытывал сейчас Лермонтов. Он был спокоен и счастлив. Но не только любовью Щербатовой. Разум говорил, что любовь может зачахнуть в разлуке. Он был счастлив своими мыслями, их силой, широтой, своими замыслами, всепроникающим присутствием поэзии.
Днем Лермонтов обошел со Щербатовой весь городок. Из сада они пошли посмотреть на разлив и узнали, что паром починят только завтра. Они долго сидели на теплых от солнца сосновых бревнах, наваленных на береговом песке. Щербатова рассказывала о своем детстве, о Днепре, о том, как у них в усадьбе оживали весной высохшие, старые ивы и выпускали из коры мягкие острые листочки.
Она увлеклась воспоминаниями. В голосе у нее появилось мягкое южное придыхание. Лермонтов любовался ею.
Они пообедали у известнрй в городке бригадирской вдовы-поварихи. Она накрыла стол в саду. Цвела яблоня. Лепестки падали на толстые ломти серого хлеба и в тарелки с крутым борщом. К чаю бригадирша подала тягучее вишневое варенье и сказала Лермонтову:
1 2 3 4 5 6 7
Хозяин избы, непутевый шорник, вдовец, увидев штоф с вином, засуетился, постлал на стол дырявое, но чистое рядно, насыпал в деревянную миску соленых желтых огурцов, достал краюху хлеба и солонку с красной, заржавевшей солью.
В избе было по-весеннему сыро. Пахло гнилой кожей. Изо рта валил пар.
Начали пить, отдуваясь, поминая святых угодников.
Девочка сидела на скамье, поджав босые ноги, и жевала корку. Тощая, только что окотившаяся кошка терлась о ноги девочки. Девочка чувствовала тепло кошачьей шкурки, смотрела на кошку прозрачными, пустыми глазами, потом отломила кусок корки и бросила кошке.
Кошка стала жадно грызть корку, как пойманную мышь, – урча, давясь и встряхивая ушами.
– Ишь ты, – сказал хозяин избы, – мамзель какая! Хлеб животному стравливает. Это, я считаю, безобразие.
Девочка ничего не ответила, а солдат закричал хозяину:
– Тысячи нас, солдат, сполняют царскую службу! Понимаешь ты это, серая твоя башка? На солдате государство стоит…
– То-то вас порют через каждого третьего, – заметил хозяин. – Ты лучше расскажи, откуда ты родом.
– А я и не помню! – бесшабашно ответил солдат. – Ей-богу, забыл. Одно помню: стояла мать под ракитой и крестилась на солнце, когда меня угоняли. Мать у меня была раскрасавица, прямо цыганка!
– Ну, бреши, утешайся, – согласился хозяин избы. – Куда ты только подаяние деваешь? У самого в брюхе щелк. И девочка у тебя засохла, насквозь светится.
– Она вроде немая, – ответил солдат. – Только милостыню за меня просит. А чтобы другое слово сказать, так этого за ней не водится. Катька! – крикнул он. – Хочешь вина?
Девочка молча покачала головой, не спуская глаз с кошки.
– Слушай! – закричал солдат и стукнул желтой ладонью по столу. – Слушай мое объяснение, сиворайдовский мужик! Меня сам командир за бой под Тарутином облобызал. Видишь, крест егорьевский! Перед ним встать следует, а не сидеть раскорякой. С тем крестом я могу во дворец беспрепятственно войти – часовые меня не тронут. Войти и сказать караульному генералу: «Доложи государю, такой-растакой сын, что старослужащий солдат желает ему представиться на предмет вспоможения». И генерал – ни-ни, не пикнет! Только забренчит орденами и побегит к царю докладать.
– Да ну! – притворно удивился хозяин избы. – Так-таки и побегит?
– Еще как! Мне вот офицер дал полтинник. Катька говорит – молодой офицер, чернявый. Это не каждому полтинник дают! Это, брат, заслужить надо. Я самого Кутузова видел. Полководца! Одноглазый генерал. Облик львиный. Скачет в дыму, знамена над ним шумят, «ура» катится до самой Москвы. И кричит он нам: «Ребята, умрем за отечество! Умрем, кричит, за отечество!»
Солдат сморщил лоб и заплакал. Плакал он молча, сидя навытяжку, придерживая на груди почернелый георгиевский крест.
– Все герои, а пока что в дерьме преем, – вздохнул хозяин. – Ты лучше пей, кавалер. Солдат веселиться должен. По уставу.
– Видит бог, должен! – закричал солдат с натугой, лицо его начало чернеть, и он запел:
Ах ты сукин сын, камаринский мужик!
Солдат тяжело затопал ногами под столом.
Ты, видать, видать, к веселию привык!
– Дедушка, – испуганно сказала девочка и положила синеватые пальцы на набухшую узлами руку солдата. – Ты не пой: закашляешься.
– Полк, слуша-а-ай! – закричал солдат и тотчас закашлялся.
Кашлял он долго, навалившись грудью на стол, выпучив красные от удушья глаза. Хозяин избы жевал огурец и с любопытством смотрел на солдата.
– Чего же ты сидишь? – сказал он наконец девочке. – Видишь, человек кончается. Паралик его разбирает.
Солдат упал головой на стол, захрипел и сполз, свалив лавку, на земляной пол. Кошка, прижав уши, отбежала с недоеденной коркой к холодной печке.
Девочка стала на колени около солдата, схватила его за голову,
– Дедушка! – закричала она. – Встань! Чего ж ты по полу валяешься? Худо тебе?
– Тихо! – прохрипел солдат. – Слушай мою команду. Офицер дал мне полтинник. Душа-офицер! Доложи ему: помер, мол, старослужащий солдат и кавалер Трифон Калугин с весельем, как полагается.
Ах ты сукин сын, камаринский мужик!
– Дедка! – звонко вскрикнула девочка, легла головой на грудь солдату и обхватила его плечи.
И должно быть, солдат почувствовал скудное и последнее для него тепло детских рук. Он задвигался и положил девочке на лицо тяжелую ладонь.
– Темно мне помирать, – сказал он. – Хоть бы солнышко вполглаза увидеть! Ты не кричи. Жизнь солдатская – портянка. Снял и выкинул. Беги к офицеру, скажи… хоронить надо солдата по правилам службы/
Солдат дернулся и застыл. В наступившей тишине было слышно, как кошка догрызала хлебную корку и тяжело дышал хозяин избы.
– Вот тоже, – сказал он наконец, – навязались постояльцы на мой загривок. Погодь!
Он оттолкнул девочку и начал ловко шарить в карманах у солдата.
– Мошна-то глубока, да пуста, – зло бормотал он. – Голь перекатная! А вино пьют. Да еще угощают! Мне двугривенный полагается за постой. Девочка вскочила. Хозяин качнулся, хотел схватить ее за подол, но девочка метнулась к порогу и, не оглядываясь, выбежала из избы.
Бывает такая внутренняя уверенность в себе, когда человек может сделать вое.
Он может почти мгновенно написать такие стихи, что потомки будут повторять их несколько столетий.
Он может вместить в своем сознании все мысли и мечты мира, чтобы раздать их первым же встречным и ни на минуту не пожалеть об этом. Он может увидеть и услышать волшебные вещи там, где их никто не замечает: серебряный пень в лунную ночь, звон воздуха, небо, похожее на старинную морскую карту. Он может придумать множество удивительных рассказов.
Примерно такое же состояние испытывал сейчас Лермонтов. Он был спокоен и счастлив. Но не только любовью Щербатовой. Разум говорил, что любовь может зачахнуть в разлуке. Он был счастлив своими мыслями, их силой, широтой, своими замыслами, всепроникающим присутствием поэзии.
Днем Лермонтов обошел со Щербатовой весь городок. Из сада они пошли посмотреть на разлив и узнали, что паром починят только завтра. Они долго сидели на теплых от солнца сосновых бревнах, наваленных на береговом песке. Щербатова рассказывала о своем детстве, о Днепре, о том, как у них в усадьбе оживали весной высохшие, старые ивы и выпускали из коры мягкие острые листочки.
Она увлеклась воспоминаниями. В голосе у нее появилось мягкое южное придыхание. Лермонтов любовался ею.
Они пообедали у известнрй в городке бригадирской вдовы-поварихи. Она накрыла стол в саду. Цвела яблоня. Лепестки падали на толстые ломти серого хлеба и в тарелки с крутым борщом. К чаю бригадирша подала тягучее вишневое варенье и сказала Лермонтову:
1 2 3 4 5 6 7