Они организовывали демонстрации по любому поводу — за мир во Вьетнаме, против израильских рейдов в Иордании, за сексуальную свободу, против Голды Меир и Никсона, в знак протеста против смерти Амилькара Кабрала. Они под проливным дождем распространяли листовки, размноженные на ротаторе, носили по улицам противоатомные лозунги в ледяной холод, скандировали экуменические призывы под снегопадом, а потом сражались в снежки, горстями совали талый снег друг другу в лицо и за шиворот, прибегали в класс и валились на парты, как веселые усталые щенята.
Жан Кальме улыбался, сам того не замечая. Поток молодых людей по-прежнему катился мимо него, золотые и красные огни витрин играли бликами на их волосах и зубах, на пряжках ремней и блестящей мишуре украшений. Жана Кальме переполнял восторг. Всем своим существом он впитывал жаркое тепло, исходившее от этих юношей и девушек. Их кровь словно переливалась в его жилы пьянящим любовным напитком. Он был взбудоражен до предела.
Он начал смеяться. Их глаза воспламенили его собственный взгляд. Их дыхание наполнило его легкие. В юношах бурлили, искали выхода жизненные соки. Девушки исходили чудесной влагой. И Жан Кальме упивался, питался, вдохновлялся животворной силой этого буйного племени. Он вспоминал себя в классе, после урока, когда ученики тесной гурьбой собирались вокруг кафедры, одолевая его вопросами, а потом сопровождали в кафе «Епархия», где вся компания проводила перемены за кофе и рогаликами, среди шума и гвалта; затем ребята вместе с Жаном Кальме возвращались в гимназию, провожая его до самой учительской, куда он заходил как можно реже, лишь по необходимости, стараясь избегать общества коллег, которых не уважал и рассматривал как надсмотрщиков, состоявших, в свою очередь, под отцовским попечением главного надсмотрщика — директора; он боялся встреч с этим человеком. При виде его Жан Кальме неизменно чувствовал себя виноватым, уличенным преступником… Зато мальчишки и девчонки из его класса, беззаботные, жизнерадостные, исцеляли его от тайных страхов, делились своей юной победной силой.
Семь часов.
Долго еще Жан Кальме стоял на этом тротуаре, восторгаясь и мечтая. Поток молодежи мало-помалу редел, оживление сменялось солидной тишиной богатой буржуазной улицы, где вновь царили модные лавки и сверкающие ювелирные витрины. Наконец Жан Кальме очнулся и пошел в «Сити», где съел пиццу, выпил кьянти и спокойно посидел за газетами. В одиночестве? О, нет! Шествие красивых детей все еще грело его душу. А урна была официально, муниципально, законопослушно и надежно укрыта за крепкой решеткой колумбария.
Так что, в конечном счете, порядок восторжествовал, и теперь можно привыкать к новой, счастливой и спокойной жизни. Зима обещала быть мягкой и долгой. Жану Кальме представилась лиса или ласка — дикий, непокорный зверек в глубине своей теплой норы, под толстым покровом снега, что падает и падает на дома и деревья. В долинах задымили печные трубы.
Небо над холмами стало черным, по заледенелой улице промчалась машина… Зима, далекая от людских терзаний, шла своим ходом. Однако, позвольте, какая зима? Сейчас всего лишь октябрь, осенний день, который навсегда избавил Жана Кальме от мучительного плена. Он вслушивался в голоса этой медной осени с ее мокрыми рытвинами, с ее гниющей листвой и готовностью исчезнуть в великом белом покое. Скоро зима оголит и разорит здешний край, где полчища озябших птиц, филины и совы, а также олени, кабаны, барсуки, словом, все выжившие звери стародавних времен, до сих пор обитающие в лесных чащобах, говорили с ним на своем хитроумном языке. На языке райских кущ! Жан Кальме явственно слышал, как они роют землю, кто лапами, кто копытами, кто рылом, готовя себе укрытие на зиму.
Он видел, как птичьи коготки ухватывают веточки для гнезд, а клювы выдирают шерстинки из спин напуганных мулов. Легкие султаны дымков колыхались над печными трубами, над кронами вековых деревьев.
* * *
Каждое утро Жан Кальме колебался в выборе между двумя своими бритвами — электрической и «жиллет». Если он чувствовал себя неважно или нервничал, он пользовался электрической, избавлявшей от водных процедур, что было дополнительным преимуществом.
Зато, чувствуя прилив энергии, он брал «жиллет». Со дня установки урны в колумбарии он решил покончить с этими метаниями и всегда естественно пользоваться опасным лезвием.
Слишком долго он боялся этой остро заточенной бритвы. «Жиллет» наводила на него робость, и он прятал ее подальше с глаз, в голубой футляр. Однако теперь, приняв решение и стойко держась его, нужно было действовать крайне осторожно: бритва по-прежнему обладала явно опасными свойствами и сохранила, как ни прискорбно, способность оживлять воспоминания. При виде этого предмета, при малейшем контакте с ним тотчас возникали призраки былого, и главный из них сотрясал ванную, квартиру и, что самое печальное, рассудок Жана Кальме своим ужасным разъяренным голосом. В детстве Жан Кальме сотни раз наблюдал за брившимся отцом. Он садился на скамеечку, в двух-трех шагах от доктора, и ему никогда не надоедало следить, как тот намыливает себе лицо уверенными круговыми движениями, превращая его в пышную белую маску. Часто доктор оборачивался и в шутку клал мазок пены на нос Жана Кальме, который старался елико возможно дольше сохранить на коже эту душистую белую нашлепку. Затем следовала процедура правки бритвы с помощью маленького точильного станка, закрепленного в плоской железной коробке; после этого начиналась собственно церемония бритья. И тотчас же доктор устраивал из нее целую драму. Он гримасничал, изображая боль, оттягивал рот в сторону двумя пальцами левой руки, постанывал, подступаясь к подбородку, а если ему случалось обрезаться, что бывало довольно часто по причине спешки и возбуждения, он предъявлял окровавленный ватный тампон Жану Кальме и, наклонясь к нему, давал потрогать ранку, откуда еще сочилась тоненькая алая струйка, растекавшаяся по смуглой шее причудливыми ручейками. В таких случаях доктор плакал, кричал, задыхался, изображал жгучее страдание, и, хотя эта сцена давно уже стала неотъемлемой частью отношений сына и отца, мальчик всякий раз остро переживал случившееся и весь день ходил под впечатлением трагикомического отчаяния доктора. Достигнув возраста бритья, он попросил родителей купить ему «жиллет», в точности похожий на отцовский. С такой же серебряной ручкой! В таком же голубом футляре! И вот нынче утром он мрачно созерцал эту голубую коробку, где притаился священный предмет. Открыл ее: бритва поблескивала на синем шелке. Серебряная рукоятка слегка потемнела. Взяв ее в левую руку, он повернул правой круглый винтик на конце рукоятки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Жан Кальме улыбался, сам того не замечая. Поток молодых людей по-прежнему катился мимо него, золотые и красные огни витрин играли бликами на их волосах и зубах, на пряжках ремней и блестящей мишуре украшений. Жана Кальме переполнял восторг. Всем своим существом он впитывал жаркое тепло, исходившее от этих юношей и девушек. Их кровь словно переливалась в его жилы пьянящим любовным напитком. Он был взбудоражен до предела.
Он начал смеяться. Их глаза воспламенили его собственный взгляд. Их дыхание наполнило его легкие. В юношах бурлили, искали выхода жизненные соки. Девушки исходили чудесной влагой. И Жан Кальме упивался, питался, вдохновлялся животворной силой этого буйного племени. Он вспоминал себя в классе, после урока, когда ученики тесной гурьбой собирались вокруг кафедры, одолевая его вопросами, а потом сопровождали в кафе «Епархия», где вся компания проводила перемены за кофе и рогаликами, среди шума и гвалта; затем ребята вместе с Жаном Кальме возвращались в гимназию, провожая его до самой учительской, куда он заходил как можно реже, лишь по необходимости, стараясь избегать общества коллег, которых не уважал и рассматривал как надсмотрщиков, состоявших, в свою очередь, под отцовским попечением главного надсмотрщика — директора; он боялся встреч с этим человеком. При виде его Жан Кальме неизменно чувствовал себя виноватым, уличенным преступником… Зато мальчишки и девчонки из его класса, беззаботные, жизнерадостные, исцеляли его от тайных страхов, делились своей юной победной силой.
Семь часов.
Долго еще Жан Кальме стоял на этом тротуаре, восторгаясь и мечтая. Поток молодежи мало-помалу редел, оживление сменялось солидной тишиной богатой буржуазной улицы, где вновь царили модные лавки и сверкающие ювелирные витрины. Наконец Жан Кальме очнулся и пошел в «Сити», где съел пиццу, выпил кьянти и спокойно посидел за газетами. В одиночестве? О, нет! Шествие красивых детей все еще грело его душу. А урна была официально, муниципально, законопослушно и надежно укрыта за крепкой решеткой колумбария.
Так что, в конечном счете, порядок восторжествовал, и теперь можно привыкать к новой, счастливой и спокойной жизни. Зима обещала быть мягкой и долгой. Жану Кальме представилась лиса или ласка — дикий, непокорный зверек в глубине своей теплой норы, под толстым покровом снега, что падает и падает на дома и деревья. В долинах задымили печные трубы.
Небо над холмами стало черным, по заледенелой улице промчалась машина… Зима, далекая от людских терзаний, шла своим ходом. Однако, позвольте, какая зима? Сейчас всего лишь октябрь, осенний день, который навсегда избавил Жана Кальме от мучительного плена. Он вслушивался в голоса этой медной осени с ее мокрыми рытвинами, с ее гниющей листвой и готовностью исчезнуть в великом белом покое. Скоро зима оголит и разорит здешний край, где полчища озябших птиц, филины и совы, а также олени, кабаны, барсуки, словом, все выжившие звери стародавних времен, до сих пор обитающие в лесных чащобах, говорили с ним на своем хитроумном языке. На языке райских кущ! Жан Кальме явственно слышал, как они роют землю, кто лапами, кто копытами, кто рылом, готовя себе укрытие на зиму.
Он видел, как птичьи коготки ухватывают веточки для гнезд, а клювы выдирают шерстинки из спин напуганных мулов. Легкие султаны дымков колыхались над печными трубами, над кронами вековых деревьев.
* * *
Каждое утро Жан Кальме колебался в выборе между двумя своими бритвами — электрической и «жиллет». Если он чувствовал себя неважно или нервничал, он пользовался электрической, избавлявшей от водных процедур, что было дополнительным преимуществом.
Зато, чувствуя прилив энергии, он брал «жиллет». Со дня установки урны в колумбарии он решил покончить с этими метаниями и всегда естественно пользоваться опасным лезвием.
Слишком долго он боялся этой остро заточенной бритвы. «Жиллет» наводила на него робость, и он прятал ее подальше с глаз, в голубой футляр. Однако теперь, приняв решение и стойко держась его, нужно было действовать крайне осторожно: бритва по-прежнему обладала явно опасными свойствами и сохранила, как ни прискорбно, способность оживлять воспоминания. При виде этого предмета, при малейшем контакте с ним тотчас возникали призраки былого, и главный из них сотрясал ванную, квартиру и, что самое печальное, рассудок Жана Кальме своим ужасным разъяренным голосом. В детстве Жан Кальме сотни раз наблюдал за брившимся отцом. Он садился на скамеечку, в двух-трех шагах от доктора, и ему никогда не надоедало следить, как тот намыливает себе лицо уверенными круговыми движениями, превращая его в пышную белую маску. Часто доктор оборачивался и в шутку клал мазок пены на нос Жана Кальме, который старался елико возможно дольше сохранить на коже эту душистую белую нашлепку. Затем следовала процедура правки бритвы с помощью маленького точильного станка, закрепленного в плоской железной коробке; после этого начиналась собственно церемония бритья. И тотчас же доктор устраивал из нее целую драму. Он гримасничал, изображая боль, оттягивал рот в сторону двумя пальцами левой руки, постанывал, подступаясь к подбородку, а если ему случалось обрезаться, что бывало довольно часто по причине спешки и возбуждения, он предъявлял окровавленный ватный тампон Жану Кальме и, наклонясь к нему, давал потрогать ранку, откуда еще сочилась тоненькая алая струйка, растекавшаяся по смуглой шее причудливыми ручейками. В таких случаях доктор плакал, кричал, задыхался, изображал жгучее страдание, и, хотя эта сцена давно уже стала неотъемлемой частью отношений сына и отца, мальчик всякий раз остро переживал случившееся и весь день ходил под впечатлением трагикомического отчаяния доктора. Достигнув возраста бритья, он попросил родителей купить ему «жиллет», в точности похожий на отцовский. С такой же серебряной ручкой! В таком же голубом футляре! И вот нынче утром он мрачно созерцал эту голубую коробку, где притаился священный предмет. Открыл ее: бритва поблескивала на синем шелке. Серебряная рукоятка слегка потемнела. Взяв ее в левую руку, он повернул правой круглый винтик на конце рукоятки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46