«Проваливайся не надо! Отдавай надо! Как говорил – вдвойне!» Обрадованный до невозможности, завхоз и слыхом не слыхал, что расписку на двойное количество взятого уже подписали семь свидетелей сделки между «Смелым» и Луговской сплавной конторой. И вот наступил час расплаты… Боцман Ли потирает руки.
– Все до нитки забирали!
Смеется капитан, но хмурится немного:
– Это, брат, нечестно получается! – говорит он, покачивая головой.
Но боцман не смущается.
– Честно, капитана! Завхоз думал нас объегорить, сам попался. Учить надо мошенников. Хорошо учить!
– Правильно! – поддерживает боцмана Красиков. – Этот завхоз – обдирало, каких свет не видал!
В одно движение боцман подскакивает к начальнику Луговской пристани.
– Спасибо, начальник… Говори, не стесняйся – никакой материал тебе не надо? Краска, может, олифа? Говори!
– Ничего мне не надо… Зачем? – удивляется Красиков.
– Тогда отдавай нам пять килограммов олифы, что в прошлом году брал!
От смеха капитан налегает на стенку, стирает спиной известку.
4
«Смелый» качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна – в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны – полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно – по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
– Здравствуйте-ка!
– Мое почтение! – не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
– В прошлом году молчали, нынче – опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! – говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают – выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. «Пи-пи-пи!» – разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: «Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым!» Но «Томь» не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
– Дай папиросу! – требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
– Ну? – спрашивает она.
– Да ничего… – отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
– Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
– Еще что? – передергивает налитыми плечами радистка.
– Ничего… В авторитетном источнике читал.
– Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
– Нет, посижу еще, – говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
– У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня – сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня – сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
– А разница, как ни верти, – двадцать девять! – Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда – двадцать девять… Большая разница!
– Еще что скажешь? – перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью – кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то – радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
– Ничего, – шепелевато отвечает кочегар.
– Боже ты мой! – стискивает руки Нонна. – Нужно станцию поймать, а он – сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
– Будешь слушать? – пружинисто вскакивает Иван Захарович.
– Уж лучше скрипка…
– Сейчас лабанем, сейчас лабанем! – торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. «Томь, Томь, где ты, Томь?» Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо «Смелого», мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг «Смелый», обойденный волной «Томи»…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина – Тарасова. «Любови разные повыдумывали!» – сердится на Анну радистка. «Ты вот посиди-ка в рубке, поймай „Томь“, а потом под поезд бросайся! А еще лучше – походи-ка каждую навигацию в плаванье!»
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним – Иван Захарович.
– Зусман на палубе, – сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
– Зусман – по-лабухски значит холодно.
– По-лабухски?
– Значит, по-музыкантски…
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым… Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван
Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки – на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет «Венгерский танец» № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому – ни себе, ни «Смелому» – не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Все до нитки забирали!
Смеется капитан, но хмурится немного:
– Это, брат, нечестно получается! – говорит он, покачивая головой.
Но боцман не смущается.
– Честно, капитана! Завхоз думал нас объегорить, сам попался. Учить надо мошенников. Хорошо учить!
– Правильно! – поддерживает боцмана Красиков. – Этот завхоз – обдирало, каких свет не видал!
В одно движение боцман подскакивает к начальнику Луговской пристани.
– Спасибо, начальник… Говори, не стесняйся – никакой материал тебе не надо? Краска, может, олифа? Говори!
– Ничего мне не надо… Зачем? – удивляется Красиков.
– Тогда отдавай нам пять килограммов олифы, что в прошлом году брал!
От смеха капитан налегает на стенку, стирает спиной известку.
4
«Смелый» качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна – в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны – полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно – по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
– Здравствуйте-ка!
– Мое почтение! – не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
– В прошлом году молчали, нынче – опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! – говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают – выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. «Пи-пи-пи!» – разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: «Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым!» Но «Томь» не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
– Дай папиросу! – требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
– Ну? – спрашивает она.
– Да ничего… – отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
– Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
– Еще что? – передергивает налитыми плечами радистка.
– Ничего… В авторитетном источнике читал.
– Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
– Нет, посижу еще, – говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
– У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня – сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня – сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
– А разница, как ни верти, – двадцать девять! – Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда – двадцать девять… Большая разница!
– Еще что скажешь? – перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью – кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то – радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
– Ничего, – шепелевато отвечает кочегар.
– Боже ты мой! – стискивает руки Нонна. – Нужно станцию поймать, а он – сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
– Будешь слушать? – пружинисто вскакивает Иван Захарович.
– Уж лучше скрипка…
– Сейчас лабанем, сейчас лабанем! – торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. «Томь, Томь, где ты, Томь?» Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо «Смелого», мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг «Смелый», обойденный волной «Томи»…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина – Тарасова. «Любови разные повыдумывали!» – сердится на Анну радистка. «Ты вот посиди-ка в рубке, поймай „Томь“, а потом под поезд бросайся! А еще лучше – походи-ка каждую навигацию в плаванье!»
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним – Иван Захарович.
– Зусман на палубе, – сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
– Зусман – по-лабухски значит холодно.
– По-лабухски?
– Значит, по-музыкантски…
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым… Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван
Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки – на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет «Венгерский танец» № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому – ни себе, ни «Смелому» – не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27