"
Мои однокашники, работающие сейчас в университете, говорят, что подобных случаев на их памяти не было больше.
Мнения членов комиссии, как я узнал позже, охватили полный диапазон: от "отлично с рекомендацией в аспирантуру" до "неудовлетворительно".
Дополнительным оппонентом оказался ни больше ни меньше тогдашний директор Пушкинского дома.
После повторной получасовой перегрызни комиссии за закрытыми дверьми, когда прочие защитившиеся обрушились на меня с руганью за нервическое ожидание по милости моих изысков (комиссия, впрочем, сводила собственные научные счеты), я поимел нейтральную четверку. После чего директор Пушдома с заведующим кафедрой отечески обсели меня и полчаса усовещивали в формализме, объясняя, почему отказался Эйхенбаум от "Как сделана гоголевская "Шинель".
И я понял, что не судьба мне принадлежать к счастливцам, которые занимаются вещами понятными и приятными всем, или хотя бы всем коллегам.
Через год, подав свои рассказы на конференцию молодых писателей Северо-Запада, я подвергся двум полным разносам и двум замечательным восхвалениям (как нетрудно подсчитать, нуль в итоге). Но вынесенной за скобки осталась первая фраза руководителя семинара, подтвердившая мои подозрения: "Никто никого никогда писать не научит". Так что польза была.
После этого благословения старшими собратьями по перу я два года вообще не писал, собираясь с мыслями, и еще два года писал ежедневно, бросив работу, счастливо страдая над текстом до бессонницы и дрожи в коленях. Не показывал я написанного никому, кроме разве что младшего брата - он вырос под известным моим влиянием и вредного литературного воздействия на меня оказать, по моему разумению, не мог. Я был молод и честолюбив, войти в литературе хотел сразу, сильно и красиво. Я воспитывался в американском духе: "Свое дело ты должен делать лучше всех". Своим делом я считал рассказ. Вернее, короткую прозу, ибо рамки жанра новеллы размыты сейчас абсолютно: прочитав по данному вопросу все, что имелось в ленинградских Библиотеке Академии наук и Государственной публичной на русском, английском и польском, я в этом полностью убежден. Ясно, это не помогает писать - рыба не знает, как она плавает, а ихтиологи могут тонуть, - но я стал рыбой, которая может сказать, как она плыла и почему.
И в двадцать восемь лет решив, что я пишу очень хорошую короткую прозу, я стал рассылать рукописи по редакциям в ожидании фанфарного пения и гонораров.
Больше всех остальных мне понравилась редакция одного толстого журнала в белой обложке. Она возвращала рукописи через неделю. Я стал все папки рассказов пропускать сначала через нее, чтоб не залеживались. Седьмая серия вернулась с рецензией в одну строку: "Послушайте, это же несерьезно..."
Я заинтересовался редакционной механикой и выяснил, что на "самотеке" сидят стопперы-литконсультанты - сами, по моим представлениям, решительные неудачники и бездари. Забавнее другое: всем нравились или не нравились разные рассказы. Всегда!
Из неопределенных отзывов друзей, начавших получать мои опусы на прочтение, следовал тот вывод, что пишу я так себе. Средне пишу. Но уж ежели что-то определенно нравилось или не нравилось - всем разное, никогда иначе. Я стал ставить опыты: пять людей получали пять рассказов с просьбой выделить лучший и худший. Обычно получалось пять лучших и пять худших. "А вообще, - глубокомысленно говорилось мне, - они у тебя все разные. Тебе надо что-то одно", - и каждый указывал на удачный, по его мнению, рассказ.
Желая тем временем привлечь к себе внимание редакций с тем, чтобы меня там хоть читали толком, я со свойственной мне практичностью решился на эффективный шаг. Со скоростью три страницы в час (быстрее не умел печатать) я испек три "рассказа" до бреда фривольного характера. "Брать" они должны были первой же фразой - чтобы уже не оторваться до конца. Автор выглядел маньяком не без юмора, помешанным на, как бы это, интимной стороне жизни. Расчет строился на природном любопытстве, скажем так, сотрудников редакций.
Пока я распечатывал шесть экземпляров, дабы закинуть приманку сразу в шесть журналов, с творчеством сим ознакомились несколько друзей. Не надо быть провидцем, чтобы сообразить, что именно это они объявили отличной литературой, а читанное ранее - ерундой. Это окончательно подорвало мое доверие к читательским откликам, так что акция моя имела уже минимум одно положительное следствие, - не считая того веселья, с каким я эту ахинею порол.
В собственноручно склеенных розовых папках с зелеными тесемками я отправил свой доморощенный "Декамерон" радовать центральные редакции (из предосторожности не указав своего адреса), через месяц повторил второй серией. Выработав таким образом у редакторов положительный условный рефлекс на мою фамилию, я отправил настоящие рассказы, считая, что теперь их по крайней мере сразу прочтут. И в общем не совсем ошибся.
Лишь один из шести журналов не ответил. Прочие отреагировали сразу. Наиболее симпатизирующий ответ, трехстраничный, скорбел: "Печально, что присущее вам, судя по предыдущим рассказам, чувство юмора направлено пока лишь на привлечение внимания к себе". Настоящие рассказы у них, как явствовало, так же как и у моих друзей, интереса не вызвали.
Пока я изучал литературный процесс, мои университетские друзья продвигались по службе. Подстрекаемый их практическими советами, я пришел к выводу о неизбежности личных контактов. Я стал налаживать личные контакты. Меня посвятили в два самых привилегированных литобъединения. Я отсчитывал в Доме писателей копейки на малолюбимый мной кофе. Но повторялось неуклонно: всем нравилось разное, что трактовалось мне в ущерб.
В редакциях мне советовали изучать жизнь. Я бестактно возражал, что перегонял скот в Алтае, строил железную дорогу на Мангышлаке и т.д. Тогда мне советовали больше работать: работал я ежедневно до упора. Тогда, морщась, объясняли, что я еще в поиске и не нашел своей темы, что подтверждается наличием совершенно непохожих рассказов. И этот камень преткновения мне было не спихнуть. Я опасался, что если прочту редактору лекцию на тему "что такое рассказ", литературные взгляды его, возможно, и расширятся, но перспектива нашего сотрудничества сузится до черты порога.
Эти две формулировки - "молодой автор находится в поиске" и "писатель еще не нашел своей темы" - реяли над моим бедствием как два черных вороновых крыла. Впоследствии прибавилась еще пара дубинок: "нарочитая усложненность" и "неясно авторское отношение".
Мне же всегда хотелось писать именно разные рассказы. Не то чтобы хотелось - они должны быть разные. Так я чувствую и понимаю. Каждый материал сам выбирает свою форму, и каждый рассказ - это не изложение неких фактов и мыслей, но больше - это всегда нахождение единственного органичного воплощения материала, построения его, языковых средств, позиции автора, чтобы в результате из этого единого целого возникла та, если можно так выразиться, надыдея, которая и является сутью рассказа.
1 2 3
Мои однокашники, работающие сейчас в университете, говорят, что подобных случаев на их памяти не было больше.
Мнения членов комиссии, как я узнал позже, охватили полный диапазон: от "отлично с рекомендацией в аспирантуру" до "неудовлетворительно".
Дополнительным оппонентом оказался ни больше ни меньше тогдашний директор Пушкинского дома.
После повторной получасовой перегрызни комиссии за закрытыми дверьми, когда прочие защитившиеся обрушились на меня с руганью за нервическое ожидание по милости моих изысков (комиссия, впрочем, сводила собственные научные счеты), я поимел нейтральную четверку. После чего директор Пушдома с заведующим кафедрой отечески обсели меня и полчаса усовещивали в формализме, объясняя, почему отказался Эйхенбаум от "Как сделана гоголевская "Шинель".
И я понял, что не судьба мне принадлежать к счастливцам, которые занимаются вещами понятными и приятными всем, или хотя бы всем коллегам.
Через год, подав свои рассказы на конференцию молодых писателей Северо-Запада, я подвергся двум полным разносам и двум замечательным восхвалениям (как нетрудно подсчитать, нуль в итоге). Но вынесенной за скобки осталась первая фраза руководителя семинара, подтвердившая мои подозрения: "Никто никого никогда писать не научит". Так что польза была.
После этого благословения старшими собратьями по перу я два года вообще не писал, собираясь с мыслями, и еще два года писал ежедневно, бросив работу, счастливо страдая над текстом до бессонницы и дрожи в коленях. Не показывал я написанного никому, кроме разве что младшего брата - он вырос под известным моим влиянием и вредного литературного воздействия на меня оказать, по моему разумению, не мог. Я был молод и честолюбив, войти в литературе хотел сразу, сильно и красиво. Я воспитывался в американском духе: "Свое дело ты должен делать лучше всех". Своим делом я считал рассказ. Вернее, короткую прозу, ибо рамки жанра новеллы размыты сейчас абсолютно: прочитав по данному вопросу все, что имелось в ленинградских Библиотеке Академии наук и Государственной публичной на русском, английском и польском, я в этом полностью убежден. Ясно, это не помогает писать - рыба не знает, как она плавает, а ихтиологи могут тонуть, - но я стал рыбой, которая может сказать, как она плыла и почему.
И в двадцать восемь лет решив, что я пишу очень хорошую короткую прозу, я стал рассылать рукописи по редакциям в ожидании фанфарного пения и гонораров.
Больше всех остальных мне понравилась редакция одного толстого журнала в белой обложке. Она возвращала рукописи через неделю. Я стал все папки рассказов пропускать сначала через нее, чтоб не залеживались. Седьмая серия вернулась с рецензией в одну строку: "Послушайте, это же несерьезно..."
Я заинтересовался редакционной механикой и выяснил, что на "самотеке" сидят стопперы-литконсультанты - сами, по моим представлениям, решительные неудачники и бездари. Забавнее другое: всем нравились или не нравились разные рассказы. Всегда!
Из неопределенных отзывов друзей, начавших получать мои опусы на прочтение, следовал тот вывод, что пишу я так себе. Средне пишу. Но уж ежели что-то определенно нравилось или не нравилось - всем разное, никогда иначе. Я стал ставить опыты: пять людей получали пять рассказов с просьбой выделить лучший и худший. Обычно получалось пять лучших и пять худших. "А вообще, - глубокомысленно говорилось мне, - они у тебя все разные. Тебе надо что-то одно", - и каждый указывал на удачный, по его мнению, рассказ.
Желая тем временем привлечь к себе внимание редакций с тем, чтобы меня там хоть читали толком, я со свойственной мне практичностью решился на эффективный шаг. Со скоростью три страницы в час (быстрее не умел печатать) я испек три "рассказа" до бреда фривольного характера. "Брать" они должны были первой же фразой - чтобы уже не оторваться до конца. Автор выглядел маньяком не без юмора, помешанным на, как бы это, интимной стороне жизни. Расчет строился на природном любопытстве, скажем так, сотрудников редакций.
Пока я распечатывал шесть экземпляров, дабы закинуть приманку сразу в шесть журналов, с творчеством сим ознакомились несколько друзей. Не надо быть провидцем, чтобы сообразить, что именно это они объявили отличной литературой, а читанное ранее - ерундой. Это окончательно подорвало мое доверие к читательским откликам, так что акция моя имела уже минимум одно положительное следствие, - не считая того веселья, с каким я эту ахинею порол.
В собственноручно склеенных розовых папках с зелеными тесемками я отправил свой доморощенный "Декамерон" радовать центральные редакции (из предосторожности не указав своего адреса), через месяц повторил второй серией. Выработав таким образом у редакторов положительный условный рефлекс на мою фамилию, я отправил настоящие рассказы, считая, что теперь их по крайней мере сразу прочтут. И в общем не совсем ошибся.
Лишь один из шести журналов не ответил. Прочие отреагировали сразу. Наиболее симпатизирующий ответ, трехстраничный, скорбел: "Печально, что присущее вам, судя по предыдущим рассказам, чувство юмора направлено пока лишь на привлечение внимания к себе". Настоящие рассказы у них, как явствовало, так же как и у моих друзей, интереса не вызвали.
Пока я изучал литературный процесс, мои университетские друзья продвигались по службе. Подстрекаемый их практическими советами, я пришел к выводу о неизбежности личных контактов. Я стал налаживать личные контакты. Меня посвятили в два самых привилегированных литобъединения. Я отсчитывал в Доме писателей копейки на малолюбимый мной кофе. Но повторялось неуклонно: всем нравилось разное, что трактовалось мне в ущерб.
В редакциях мне советовали изучать жизнь. Я бестактно возражал, что перегонял скот в Алтае, строил железную дорогу на Мангышлаке и т.д. Тогда мне советовали больше работать: работал я ежедневно до упора. Тогда, морщась, объясняли, что я еще в поиске и не нашел своей темы, что подтверждается наличием совершенно непохожих рассказов. И этот камень преткновения мне было не спихнуть. Я опасался, что если прочту редактору лекцию на тему "что такое рассказ", литературные взгляды его, возможно, и расширятся, но перспектива нашего сотрудничества сузится до черты порога.
Эти две формулировки - "молодой автор находится в поиске" и "писатель еще не нашел своей темы" - реяли над моим бедствием как два черных вороновых крыла. Впоследствии прибавилась еще пара дубинок: "нарочитая усложненность" и "неясно авторское отношение".
Мне же всегда хотелось писать именно разные рассказы. Не то чтобы хотелось - они должны быть разные. Так я чувствую и понимаю. Каждый материал сам выбирает свою форму, и каждый рассказ - это не изложение неких фактов и мыслей, но больше - это всегда нахождение единственного органичного воплощения материала, построения его, языковых средств, позиции автора, чтобы в результате из этого единого целого возникла та, если можно так выразиться, надыдея, которая и является сутью рассказа.
1 2 3