Это занятие освежает душу, иссохшую над книгами. Душа делает остановку, чтобы заглянуть в себя; она перестает жить чужой жизнью, чтобы начать жить своей собственной. Да, лето, проведенное таким образом, не кажется мне бесполезным в системе заботливого воспитания. Возможно даже, что одного лета недостаточно, чтобы стать великим человеком. Сократ бездельничал годами; Руссо – до сорока лет; Лафонтен – всю жизнь.
Однако я не нашел этого правила ни в одном труде, посвященном делу воспитания.
Занятие, о котором я говорил, является основой всякого солидного, хорошо поставленного обучения. В самом деле, чувства находят в нем свою невинную пищу, ум сначала обретает успокоение, а потом – склонность наблюдать.
Что же делать, глазея, если не наблюдать?
Затем мало-помалу, сам того не ведая, ум усваивает привычку классифицировать, согласовывать, обобщать. И вот он самостоятельно вступает на путь философии, рекомендованный Бэконом , и по которому последовал Ньютон, когда, прогуливаясь без цели по саду, он увидел падающее яблоко и открыл закон всемирного тяготения.
Студент, стоя у окна, поступает таким же образом; он не открывает закона всемирного тяготения, но когда он смотрит на улицу, ему приходит в голову множество идей, и какие бы они ни были, – новые или уже всем известные, – для него по крайней мере они новые, следовательно, он не потерял времени даром.
И когда они сталкиваются со старыми, заимствованными идеями, в голове у студента рождаются открытия; и так как по самой натуре своей он не может долго колебаться между всеми, особенно между противоречивыми идеями, он, все еще уставясь на соломинку, сравнивает, выбирает и прямо на глазах становится умнее.
Что за чудесный способ трудиться, теряя таким образом время!
Но, хотя на худой конец достаточно и соломинки, чтобы с пользой бездельничать, я должен сказать, что никогда этим не ограничиваюсь: мое окно дает мне превосходное поле обзора.
Напротив меня находится больница. Это огромное здание, откуда никто не выходит и куда никто не входит, не заплатив мне дани. Я занимаюсь исследованием людских намерений, догадываюсь об их причинах и вникаю в их следствия. Я редко ошибаюсь, ибо, вглядываясь в физиономию привратника, я в каждом отдельном случае читаю на ней множество, интересных сведений о посетителях больницы. Ничто так верно не отмечает тонкие социальные различия, как лицо привратника. Это удивительное зеркало, где отражаются все оттенки низкого раболепства, угодливой любезности или же грубого презрения, смотря по тому, кто перед ним: могущественный ли начальник, мелкий служащий, или же нищий найденыш. Поминутно изменяющееся, но какое верное зеркало!
Напротив моего окна, но чуть повыше, одна из больничных палат. С того места, где я работаю, мне виден лишь темный потолок, а иногда и угрюмый санитар, который, прижав нос к оконному стеклу, смотрит на улицу. Если– я взбираюсь на стол, я вижу скорбное убежище, где страдания, агония и смерть уложили свои жертвы на два ряда постелей. Мрачное зрелище, но меня влечет к нему какое-то унылое сочувствие, и при виде несчастного умирающего воображение мое витает вокруг его изголовья, то погружаясь в прошлое этой угасающей жизни, то в ее неведомое будущее, и, проникаясь меланхолическим очарованием, всегда сопутствующим тайне человеческой судьбы.
Слева, в конце улицы я вижу церковь, пустую в будни и переполненную по воскресеньям, когда в ней звучат божественные песнопения. И здесь я также вижу всех, кто входит туда и выходит оттуда, и также строю догадки, но с меньшей уверенностью. Здесь нету привратника, но если бы он даже и был, он бы мне немногим помог. Ведь привратник судит людей по одежде: вне этого он слеп, глух и нем, и на его физиономии ничего не отражается. Меня же интересуют души тех, кто посещает церковь; к несчастью их души прячутся под одеждой: под жилетом, под рубашкой, а то и – под кожей. А часто бывает, что душ-то вовсе здесь нет: они где-то странствуют, пока священник читает проповедь. Но я все-таки ищу, спотыкаюсь, колеблясь, но чувствую себя от этого не хуже: ведь именно неясное, туманное, зыбкое придает прелесть бездельничанью.
Справа виден источник; собравшись у его голубых струй, судачат служанки, подмастерья булочника, слуги, кумушки. Наполняя ведра водой, здесь нашептывают друг другу любезности, жалуются на грубое обращение хозяев, на постылую службу, выбалтывают семейные тайны. Это моя газета, тем более занимательная, что я не все слышу и вынужден о многом только догадываться.
Наверху между крышами я вижу небо, то глубокое и синее, то серое, покрытое бегущими облаками. Порой его пересекают длинные вереницы перелетных птиц: они летят над нашими селами и городами в далекие края. Небо соединяет меня с внешним миром, с бесконечным пространством. Подперев кулаком подбородок, я погружаюсь взором и мыслью в эту бездонную глубину.
Когда я устаю смотреть ввысь, я перевожу взгляд на крыши. Здесь в сезон любви мяукают тощие страстные коты; здесь, ленивые и жирные, они моют рыльца на августовском солнце. Под крышей ютятся ласточки со своими птенцами; они улетают осенью, возвращаются весной и неустанно порхают взад и вперед в поисках пищи для своих крикливых выводков. Я их всех знаю, и они знают меня; они боятся меня не больше вазы с настурциями, стоящей на окне ниже моего этажа.
Наконец, улица – это всегда новое, беспрерывно меняющееся зрелище: миловидные молочницы, почтенные члены муниципального совета, проказливые школьники; собаки, которые ворчат, или неистово весело скачут; быки, которые жуют и пережевывают сено, меж тем как их хозяин ушел пропустить стаканчик. А вы думаете, что я теряю время, когда идет дождь? Ничуть не бывало: никогда нет у меня больше дела. Множество мелких ручейков сливаются в один мощный ручей; он растет, раздувается, ревет и увлекает в своем быстром течении всяческий сор, за прыжками которого я с превеликим интересом слежу. А вот какой-то старый разбитый горшок, собравший за своим широким брюхом все, что бежит по волнам, вздумал сопротивляться ярости потока. Камешки, кости, щепки запрудили середину ручья, но с боков прибывает вода, образуется море и начинается борьба. Я почти всегда принимаю сторону разбитого горшка; я смотрю в даль, не плывет ли подкрепление, трепещу за его правый фланг, уже готовый сдаться, дрожу за его левый фланг, в котором появилась брешь… а в это время бравый ветеран, окруженный отборными войсками, все еще держится, хотя вода уже заливает его по макушку. Но кто может бороться с разверзшимися хлябями небесными? Дождь удваивает свою силу и ливень… Ливень! минуты, предшествующие ливню, вот самое замечательное, самое лучшее из всех моих невинных удовольствий!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Однако я не нашел этого правила ни в одном труде, посвященном делу воспитания.
Занятие, о котором я говорил, является основой всякого солидного, хорошо поставленного обучения. В самом деле, чувства находят в нем свою невинную пищу, ум сначала обретает успокоение, а потом – склонность наблюдать.
Что же делать, глазея, если не наблюдать?
Затем мало-помалу, сам того не ведая, ум усваивает привычку классифицировать, согласовывать, обобщать. И вот он самостоятельно вступает на путь философии, рекомендованный Бэконом , и по которому последовал Ньютон, когда, прогуливаясь без цели по саду, он увидел падающее яблоко и открыл закон всемирного тяготения.
Студент, стоя у окна, поступает таким же образом; он не открывает закона всемирного тяготения, но когда он смотрит на улицу, ему приходит в голову множество идей, и какие бы они ни были, – новые или уже всем известные, – для него по крайней мере они новые, следовательно, он не потерял времени даром.
И когда они сталкиваются со старыми, заимствованными идеями, в голове у студента рождаются открытия; и так как по самой натуре своей он не может долго колебаться между всеми, особенно между противоречивыми идеями, он, все еще уставясь на соломинку, сравнивает, выбирает и прямо на глазах становится умнее.
Что за чудесный способ трудиться, теряя таким образом время!
Но, хотя на худой конец достаточно и соломинки, чтобы с пользой бездельничать, я должен сказать, что никогда этим не ограничиваюсь: мое окно дает мне превосходное поле обзора.
Напротив меня находится больница. Это огромное здание, откуда никто не выходит и куда никто не входит, не заплатив мне дани. Я занимаюсь исследованием людских намерений, догадываюсь об их причинах и вникаю в их следствия. Я редко ошибаюсь, ибо, вглядываясь в физиономию привратника, я в каждом отдельном случае читаю на ней множество, интересных сведений о посетителях больницы. Ничто так верно не отмечает тонкие социальные различия, как лицо привратника. Это удивительное зеркало, где отражаются все оттенки низкого раболепства, угодливой любезности или же грубого презрения, смотря по тому, кто перед ним: могущественный ли начальник, мелкий служащий, или же нищий найденыш. Поминутно изменяющееся, но какое верное зеркало!
Напротив моего окна, но чуть повыше, одна из больничных палат. С того места, где я работаю, мне виден лишь темный потолок, а иногда и угрюмый санитар, который, прижав нос к оконному стеклу, смотрит на улицу. Если– я взбираюсь на стол, я вижу скорбное убежище, где страдания, агония и смерть уложили свои жертвы на два ряда постелей. Мрачное зрелище, но меня влечет к нему какое-то унылое сочувствие, и при виде несчастного умирающего воображение мое витает вокруг его изголовья, то погружаясь в прошлое этой угасающей жизни, то в ее неведомое будущее, и, проникаясь меланхолическим очарованием, всегда сопутствующим тайне человеческой судьбы.
Слева, в конце улицы я вижу церковь, пустую в будни и переполненную по воскресеньям, когда в ней звучат божественные песнопения. И здесь я также вижу всех, кто входит туда и выходит оттуда, и также строю догадки, но с меньшей уверенностью. Здесь нету привратника, но если бы он даже и был, он бы мне немногим помог. Ведь привратник судит людей по одежде: вне этого он слеп, глух и нем, и на его физиономии ничего не отражается. Меня же интересуют души тех, кто посещает церковь; к несчастью их души прячутся под одеждой: под жилетом, под рубашкой, а то и – под кожей. А часто бывает, что душ-то вовсе здесь нет: они где-то странствуют, пока священник читает проповедь. Но я все-таки ищу, спотыкаюсь, колеблясь, но чувствую себя от этого не хуже: ведь именно неясное, туманное, зыбкое придает прелесть бездельничанью.
Справа виден источник; собравшись у его голубых струй, судачат служанки, подмастерья булочника, слуги, кумушки. Наполняя ведра водой, здесь нашептывают друг другу любезности, жалуются на грубое обращение хозяев, на постылую службу, выбалтывают семейные тайны. Это моя газета, тем более занимательная, что я не все слышу и вынужден о многом только догадываться.
Наверху между крышами я вижу небо, то глубокое и синее, то серое, покрытое бегущими облаками. Порой его пересекают длинные вереницы перелетных птиц: они летят над нашими селами и городами в далекие края. Небо соединяет меня с внешним миром, с бесконечным пространством. Подперев кулаком подбородок, я погружаюсь взором и мыслью в эту бездонную глубину.
Когда я устаю смотреть ввысь, я перевожу взгляд на крыши. Здесь в сезон любви мяукают тощие страстные коты; здесь, ленивые и жирные, они моют рыльца на августовском солнце. Под крышей ютятся ласточки со своими птенцами; они улетают осенью, возвращаются весной и неустанно порхают взад и вперед в поисках пищи для своих крикливых выводков. Я их всех знаю, и они знают меня; они боятся меня не больше вазы с настурциями, стоящей на окне ниже моего этажа.
Наконец, улица – это всегда новое, беспрерывно меняющееся зрелище: миловидные молочницы, почтенные члены муниципального совета, проказливые школьники; собаки, которые ворчат, или неистово весело скачут; быки, которые жуют и пережевывают сено, меж тем как их хозяин ушел пропустить стаканчик. А вы думаете, что я теряю время, когда идет дождь? Ничуть не бывало: никогда нет у меня больше дела. Множество мелких ручейков сливаются в один мощный ручей; он растет, раздувается, ревет и увлекает в своем быстром течении всяческий сор, за прыжками которого я с превеликим интересом слежу. А вот какой-то старый разбитый горшок, собравший за своим широким брюхом все, что бежит по волнам, вздумал сопротивляться ярости потока. Камешки, кости, щепки запрудили середину ручья, но с боков прибывает вода, образуется море и начинается борьба. Я почти всегда принимаю сторону разбитого горшка; я смотрю в даль, не плывет ли подкрепление, трепещу за его правый фланг, уже готовый сдаться, дрожу за его левый фланг, в котором появилась брешь… а в это время бравый ветеран, окруженный отборными войсками, все еще держится, хотя вода уже заливает его по макушку. Но кто может бороться с разверзшимися хлябями небесными? Дождь удваивает свою силу и ливень… Ливень! минуты, предшествующие ливню, вот самое замечательное, самое лучшее из всех моих невинных удовольствий!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40