Теща посещала меня несметное число раз, напоминала о моей любви к ее дочери, настраивала против барона, но все ее старания были напрасны, ибо я слушался лишь указаний баронессы, да к тому же я был на стороне барона, который брал на себя всю заботу об их дочери. Поэтому я считал, что наследство, реальное оно или воображаемое, по праву принадлежит отцу ребенка, только ему!
Вот какой выдался апрель! Весна любви, ничего не скажешь! Больная любовница, невыносимые сцены, во время которых две семьи копаются в грязном белье друг друга, – глаза бы мои на это не глядели! Слезы, ругань. Бури страстей, когда вся мерзость, прикрытая обычно флером воспитания, вдруг обнажается и выставляется всем напоказ. Вот что значит сунуться в осиное гнездо!
Все это не могло не наложить отпечатка на нашу любовь. Если ваша возлюбленная донельзя измотана ссорами, если щеки ее пылают от выслушанных оскорблений, если она изъясняется юридическими терминами, то все это вряд ли делает ее для вас более желанной.
Однако несмотря ни на что я пытался поддержать ее, заразить своей надеждой и бодростью, иногда, правда, наигранной, потому что мои нервы мало-помалу начинали сдавать, но она не гнушалась ничем, пожирала мои мысли, высасывала мой мозг. Она превратила мою душу в свалку, куда вываливала всю свою досаду, все горести, все неприятности, все заботы.
И вот, находясь в этом аду, я все же продолжал жить своей жизнью, из кожи вон лез, чтобы свести концы с концами, одним словом, вел жалкое существование. Приходя ко мне по вечерам и заставая меня за работой, она тут же начинала дуться, и мне тогда надо было тратить не менее двух часов на слезы и поцелуи чтобы доказать ей свою любовь, ибо для нее любовь – не что иное, как непрерывное обожание, рабское служение, готовность к любой жертве.
Меня подавляло гнетущее чувство ответственности – ведь недалек был тот день, когда надвигавшаяся нищета или ожидание ребенка все-таки вынудят меня взять ее в жены. Из всего своего состояния она сохранила за собой лишь три тысячи франков на ближайший год, чтобы подготовиться к поступлению в театр. Меня пугала эта театральная карьера. Она не избавилась от своего финского акцента, да и пропорции ее лица не казались мне сценичными. В качестве упражнений я заставлял ее читать мне стихи, выступая в роли, так сказать, режиссера. Но она была настолько поглощена своими неприятностями, что почти не делала успехов, и это ввергало ее в полное отчаяние.
О, наша мрачная страсть! Постоянный страх Марии забеременеть и моя неопытность по части всяких фокусов в этом вопросе, соединившись воедино, превратили нашу любовь в немыслимую муку. А ведь она могла бы стать для меня источником силы и вдохновенья, так необходимых мне в эти столь трудные дни. Чувство радости, не успевая появиться, тут же уничтожалось ее вдруг вспыхивавшим страхом, и мы расставались, недовольные друг другом, каждый считал себя обманутым, потому что надежды на высшее счастье не сбылись на этот раз.
Какой, однако, ценой приходится подчас оплачивать все паллиативы в любви!
Бывали минуты, когда я с сожалением вспоминал о девках, с которыми бывал прежде, хотя, моногамный по натуре, я испытывал омерзение к разнообразию в любовных делах. Что же до нашей с Марией близости, то, поскольку надо было соблюдать осторожность, она приносила нам больше сердечных радостей, чем физического удовлетворения, зато вечно неудовлетворенное желание не позволяло угаснуть нашей страсти.
Первого мая все бумаги были наконец подписаны и отъезд назначен на послезавтра. Она пришла ко мне и, упав мне на грудь, воскликнула:
– Теперь я твоя! Возьми меня!
Поскольку мы до той поры никогда не говорили о браке, я не понял, что она имеет в виду. Но так или иначе, я счел, что, раз она ушла от мужа, ситуация стала более приемлемой. Мы печально сидели в моей мансарде. Теперь, когда все стало дозволено, соблазн был уже не так велик. Она обвинила меня в холодности, но я тут же самым ощутимым образом доказал ей обратное. Тогда она стала упрекать меня в чрезмерной чувственности. Ей, оказывается, нужны были только обожание, курение фимиама, молитвы.
Между нами произошла бурная сцена, она впала в истерику и заявила, что я ее больше не люблю! Уже! Час ласк и уговоров возвратили ей разум, но прежде она успела довести меня до слез. После этого она меня снова любила. Чем больше я был раздавлен, чем безжалостней принижен, чем тщедушней я ей казался, тем больше она меня любила. Она не хотела, чтобы я был мужественным и сильным, и я старался стать жалким и несчастным, чтобы завоевать ее любовь. Тогда она выпрямлялась во весь рост и, изображая маму, утешала меня.
Мы ужинаем у меня в мансарде. Мария накрывает на стол, подает еду. Потом я вступаю в свои права любовника. И вот тахта превращена в ложе любви, и я раздеваю Марию.
Я не узнаю ее. Она ведет себя как девушка, девственница. В минуты близости с любимой невозможна грубость, в единении душ нет места животному началу, и трудно определить, когда духовное слияние переходит в физическое.
Успокоенная недавно полученными советами врачей, она отдается мне пылко, целиком и испытывает высшее счастье, она исполнена блаженства, благодарности и поражает меня своей красотой. Глаза ее сияют. Моя жалкая мансарда преображается в храм, в роскошный дворец любви, и я зажигаю сломанную люстру, настольную лампу, свечи, все-все, чтобы ярче осветить царящие здесь гармонию и радость жизни, единственное, что придает хоть какой-то смысл нашему низменному существованию.
Только эти пленительные миги утоленной страсти, которые мы не забываем на протяжении всего нашего горестного пути, только память об этом блаженстве, неведомом ревнивцам, и делает бессмертной чистую любовь.
– Не говори ничего дурного о любви, – сказал я ей. – Относись с уважением к природе во всех ее проявлениях и чти господа бога, дарующего нам счастье помимо нашей воли.
А она и не говорит ничего, потому что полностью счастлива. Исступление, охватившее ее, бесследно прошло, сердце, возбужденное страстными объятиями, учащенно бьется, кровь потоком струится по жилам, на ожившем лице заиграли краски, в увлажненных слезами сладострастия зрачках отражается пламя свечей, а яркость радужки глаз подобна переливчатому оперению птиц в пору любви. Она кажется шестнадцатилетней девушкой, так безупречны и строги черты ее лица. А утопающая в подушке маленькая головка, обрамленная растрепанными волосами цвета спелой пшеницы, похожа на голову ребенка. Тело ее, скорее хрупкое, чем худое, под батистовой рубашкой, перехваченной мягким поясом, которая ниспадает, подобно греческому хитону, множеством складок на бедра, скрывая то, что должно быть скрыто, но обнажая колени, сквозь прозрачную кожу которых просвечивает сложное, причудливое переплетение таинственных жилок, словно похищенное у перламутровой раковины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76