Яблоки провисят еще весь октябрь и ноябрь, дожидаясь, пока их снимут, а снимать их никто не станет, потому что есть их нельзя. Он с ужасом подумал, что старая яблоня может простоять в таком виде целую вечность – и всякий раз, как он будет выходить на террасу, она будет торчать у него перед глазами, ненавистная, кособокая уродина.
Удивительно все-таки, до чего он ее невзлюбил. Она неотвязно напоминала ему о том… о чем, собственно, он сам толком не знал… в общем, обо всем, что он всей душой ненавидел. Определить это точнее он не мог. И немедленно принял решение: надо, чтобы Виллис снял все яблоки, увез их, продал, любым способом сбыл с рук – лишь бы не смотреть на них всю осень, не видеть, как корчится под их тяжестью злополучная яблоня.
Он повернулся к ней спиной и с облегчением заметил, что ни одно другое дерево не опозорило себя излишеством. Яблоки были на многих, но в нормальном, умеренном количестве, и стоявшая рядом со старой молоденькая яблонька тоже, как он и предполагал, не подвела. На ней росли очень славные, не слишком крупные яблоки, аппетитно подрумяненные солнцем. Пожалуй, надо сорвать одно яблочко, съесть после завтрака. Он выбрал самое симпатичное и едва успел к нему прикоснуться, как яблоко само с готовностью упало ему на ладонь. Оно было такое соблазнительное, что он не утерпел и откусил кусочек – и оно не обмануло его ожиданий: ароматное, сочное, немного терпкое, сбрызнутое росой. Он не стал больше смотреть по сторонам и пошел в дом завтракать – он уже успел проголодаться.
Садовник провозился с яблоками почти неделю – он работал с явной неохотой.
– Меня не касается, куда вы денете эти яблоки, – предупредил его хозяин. – Можете продать их и деньги оставить себе, можете забрать домой, скормить свиньям. Я не желаю их видеть, вот и все. Запаситесь лестницей повыше и сразу же беритесь за дело.
Ему казалось, что Виллис тянет из чистого упрямства. Он не раз наблюдал из окна за его действиями – это было похоже на замедленный фильм. Сперва садовник подтаскивал и долго устанавливал лестницу. Потом не спеша взбирался по ней, потом слезал опять и принимался подпирать лестницу снизу. Потом начинал по штучке обрывать яблоки и складывать в корзину. Изо дня в день Виллис маячил у него перед глазами – либо торчал на лестнице, либо копошился под деревом; ветки скрипели и стонали, а внизу, на земле, стояли корзины, ведра, тазы, и все это заполнялось яблоками, и конца этому не было видно.
Но конец все же наступил. Лестницу унесли, корзины и ведра тоже. В тот вечер он с удовлетворением оглядел дерево. Слава Богу! Больше нет этой гнили, которая так действовала ему на нервы. Все яблоки до последнего обобраны.
Но и освобожденная от бремени, яблоня как будто не испытывала облегчения: она выглядела так же уныло – если это только возможно, еще более уныло, чем прежде. Ветки понуро свисали вниз, а листья, уже тронутые первыми холодами, съежились и зябко дрожали. «И это мне награда? – словно спрашивала старая яблоня. – После того, что я для тебя сделала?»
По мере того как сгущались сумерки, силуэт старой яблони становился все мрачнее, все угрюмее. Скоро зима. Скоро придут короткие, скучные дни.
* * *
Он не любил это время года. Когда он еще работал и каждый день ездил в Лондон, в ноябре – декабре приходилось вставать и выходить еще затемно, дрожа от холода. В конторе уже часа в три дня, а то и раньше зажигали свет: город часто окутывал туман – влажный, гнетущий. Отработав день, он снова долго трясся в поезде бок о бок с такими же, как он, добывателями хлеба насущного – по пять человек на сиденье, многие с кашлем, с насморком. Потом наступал невыносимо долгий вечер дома, когда они с Мидж сидели друг против друга у камина и он слушал – или притворялся, что слушает, – ее подробный отчет о том, что произошло за день и что где сломалось или вышло из строя.
Если в доме вдруг выдавался день без катастроф, она выискивала любой предлог, чтобы все-таки испортить ему настроение: «Тут пишут, что проезд по железной дороге опять подорожает – сколько же теперь будет стоить твой сезонный билет?» Или: «Не нравятся мне эти беспорядки в Южной Африке, сегодня в шестичасовых новостях только о них и говорили». Или: «В инфекционную больницу доставили еще троих с полиомиелитом. Прямо не знаю, куда смотрит наша медицина…»
Теперь ему по крайней мере не приходилось играть роль слушателя, но память об этих нескончаемо долгих вечерах оставалась при нем, и, когда зажигался свет и задергивались занавеси, он как будто снова слышал позвякиванье спиц, бессмысленную болтовню, протяжные зевки… И тогда перед ужином или после ужина он стал захаживать в ближайший пивной бар – у шоссе, за четверть мили от дома. Там ему никто не докучал. Он здоровался с хозяйкой, приветливой толстухой миссис Хилл, усаживался в уголке у стойки и подолгу сидел, потягивая виски с содовой, покуривая и наблюдая за окрестными жителями, которые заходили пропустить кружку пива, покидать дротики, посплетничать.
В каком-то смысле это было продолжение летнего отдыха. Он даже находил что-то общее между беззаботной атмосферой европейских кафе и ресторанчиков и живой, непринужденной обстановкой в этом ярко освещенном, насквозь прокуренном баре, заполненном простыми, симпатичными людьми, которые ничуть ему не мешали: это было приятно, действовало успокаивающе. Часы, проведенные в баре, разнообразили и скрашивали долгие зимние вечера.
В середине декабря он простудился и больше недели просидел дома. И тут он с удивлением заметил, как не хватает ему этих вечерних выходов, до какой степени он успел к ним привыкнуть и как невыносимо тоскливо проводить вечера в одиночестве у себя в гостиной или в кабинете, не зная, чем заняться, – разве что читать да слушать радио. Простуда и вынужденное безделье привели к тому, что он стал угрюм, раздражителен; снова начала пошаливать печень. Нет, нельзя сидеть без движения. На исходе очередного холодного, пасмурного дня он решил, что завтра, независимо от погоды, непременно выйдет из дому. Небо хмурилось уже часов с двух, обещая в скором времени снегопад, но что бы там ни было, он не может оставаться в четырех стенах еще целые сутки, ему нужна какая-то разрядка.
Последней каплей, переполнившей его терпение, оказался эпизод за ужином. Он только начал приходить в себя после простуды и вступил в тот период, когда вкусовые ощущения притупились, аппетит еще не восстановился, но организм уже требует чего-то нестандартного. Хочется, например, птицы. Скажем, половинку жареной куропатки, любовно приготовленной, и к ней воздушное сырное суфле. М-да, с таким же успехом можно требовать с неба луну… Прислуга, начисто лишенная воображения, подала на ужин камбалу – из всех видов рыбы самую безвкусную и пресную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Удивительно все-таки, до чего он ее невзлюбил. Она неотвязно напоминала ему о том… о чем, собственно, он сам толком не знал… в общем, обо всем, что он всей душой ненавидел. Определить это точнее он не мог. И немедленно принял решение: надо, чтобы Виллис снял все яблоки, увез их, продал, любым способом сбыл с рук – лишь бы не смотреть на них всю осень, не видеть, как корчится под их тяжестью злополучная яблоня.
Он повернулся к ней спиной и с облегчением заметил, что ни одно другое дерево не опозорило себя излишеством. Яблоки были на многих, но в нормальном, умеренном количестве, и стоявшая рядом со старой молоденькая яблонька тоже, как он и предполагал, не подвела. На ней росли очень славные, не слишком крупные яблоки, аппетитно подрумяненные солнцем. Пожалуй, надо сорвать одно яблочко, съесть после завтрака. Он выбрал самое симпатичное и едва успел к нему прикоснуться, как яблоко само с готовностью упало ему на ладонь. Оно было такое соблазнительное, что он не утерпел и откусил кусочек – и оно не обмануло его ожиданий: ароматное, сочное, немного терпкое, сбрызнутое росой. Он не стал больше смотреть по сторонам и пошел в дом завтракать – он уже успел проголодаться.
Садовник провозился с яблоками почти неделю – он работал с явной неохотой.
– Меня не касается, куда вы денете эти яблоки, – предупредил его хозяин. – Можете продать их и деньги оставить себе, можете забрать домой, скормить свиньям. Я не желаю их видеть, вот и все. Запаситесь лестницей повыше и сразу же беритесь за дело.
Ему казалось, что Виллис тянет из чистого упрямства. Он не раз наблюдал из окна за его действиями – это было похоже на замедленный фильм. Сперва садовник подтаскивал и долго устанавливал лестницу. Потом не спеша взбирался по ней, потом слезал опять и принимался подпирать лестницу снизу. Потом начинал по штучке обрывать яблоки и складывать в корзину. Изо дня в день Виллис маячил у него перед глазами – либо торчал на лестнице, либо копошился под деревом; ветки скрипели и стонали, а внизу, на земле, стояли корзины, ведра, тазы, и все это заполнялось яблоками, и конца этому не было видно.
Но конец все же наступил. Лестницу унесли, корзины и ведра тоже. В тот вечер он с удовлетворением оглядел дерево. Слава Богу! Больше нет этой гнили, которая так действовала ему на нервы. Все яблоки до последнего обобраны.
Но и освобожденная от бремени, яблоня как будто не испытывала облегчения: она выглядела так же уныло – если это только возможно, еще более уныло, чем прежде. Ветки понуро свисали вниз, а листья, уже тронутые первыми холодами, съежились и зябко дрожали. «И это мне награда? – словно спрашивала старая яблоня. – После того, что я для тебя сделала?»
По мере того как сгущались сумерки, силуэт старой яблони становился все мрачнее, все угрюмее. Скоро зима. Скоро придут короткие, скучные дни.
* * *
Он не любил это время года. Когда он еще работал и каждый день ездил в Лондон, в ноябре – декабре приходилось вставать и выходить еще затемно, дрожа от холода. В конторе уже часа в три дня, а то и раньше зажигали свет: город часто окутывал туман – влажный, гнетущий. Отработав день, он снова долго трясся в поезде бок о бок с такими же, как он, добывателями хлеба насущного – по пять человек на сиденье, многие с кашлем, с насморком. Потом наступал невыносимо долгий вечер дома, когда они с Мидж сидели друг против друга у камина и он слушал – или притворялся, что слушает, – ее подробный отчет о том, что произошло за день и что где сломалось или вышло из строя.
Если в доме вдруг выдавался день без катастроф, она выискивала любой предлог, чтобы все-таки испортить ему настроение: «Тут пишут, что проезд по железной дороге опять подорожает – сколько же теперь будет стоить твой сезонный билет?» Или: «Не нравятся мне эти беспорядки в Южной Африке, сегодня в шестичасовых новостях только о них и говорили». Или: «В инфекционную больницу доставили еще троих с полиомиелитом. Прямо не знаю, куда смотрит наша медицина…»
Теперь ему по крайней мере не приходилось играть роль слушателя, но память об этих нескончаемо долгих вечерах оставалась при нем, и, когда зажигался свет и задергивались занавеси, он как будто снова слышал позвякиванье спиц, бессмысленную болтовню, протяжные зевки… И тогда перед ужином или после ужина он стал захаживать в ближайший пивной бар – у шоссе, за четверть мили от дома. Там ему никто не докучал. Он здоровался с хозяйкой, приветливой толстухой миссис Хилл, усаживался в уголке у стойки и подолгу сидел, потягивая виски с содовой, покуривая и наблюдая за окрестными жителями, которые заходили пропустить кружку пива, покидать дротики, посплетничать.
В каком-то смысле это было продолжение летнего отдыха. Он даже находил что-то общее между беззаботной атмосферой европейских кафе и ресторанчиков и живой, непринужденной обстановкой в этом ярко освещенном, насквозь прокуренном баре, заполненном простыми, симпатичными людьми, которые ничуть ему не мешали: это было приятно, действовало успокаивающе. Часы, проведенные в баре, разнообразили и скрашивали долгие зимние вечера.
В середине декабря он простудился и больше недели просидел дома. И тут он с удивлением заметил, как не хватает ему этих вечерних выходов, до какой степени он успел к ним привыкнуть и как невыносимо тоскливо проводить вечера в одиночестве у себя в гостиной или в кабинете, не зная, чем заняться, – разве что читать да слушать радио. Простуда и вынужденное безделье привели к тому, что он стал угрюм, раздражителен; снова начала пошаливать печень. Нет, нельзя сидеть без движения. На исходе очередного холодного, пасмурного дня он решил, что завтра, независимо от погоды, непременно выйдет из дому. Небо хмурилось уже часов с двух, обещая в скором времени снегопад, но что бы там ни было, он не может оставаться в четырех стенах еще целые сутки, ему нужна какая-то разрядка.
Последней каплей, переполнившей его терпение, оказался эпизод за ужином. Он только начал приходить в себя после простуды и вступил в тот период, когда вкусовые ощущения притупились, аппетит еще не восстановился, но организм уже требует чего-то нестандартного. Хочется, например, птицы. Скажем, половинку жареной куропатки, любовно приготовленной, и к ней воздушное сырное суфле. М-да, с таким же успехом можно требовать с неба луну… Прислуга, начисто лишенная воображения, подала на ужин камбалу – из всех видов рыбы самую безвкусную и пресную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15