– Нет никакой битвы, – сказал я. – Ты ошибся в расчетах. Твои зажигательные речи пропали втуне. Прислушайся к этим радостным крикам.
– Это я и имел в виду, – сказал Альдо. – Все могло обернуться иначе.
Если бы мы и наши кони разбились, если бы мы потерпели фиаско, они бы уже убивали друг друга, каждая фракция обвинила бы во всем другую. Я играл по-крупному.
Я недоверчиво смотрел на него.
– Ты сделал это намеренно? – спросил я. – Значит, ты довел их до грани безумия, играл сотнями жизней, в том числе и своей собственной, делая невероятную ставку на то, что подвиг Клаудио способен временно объединить их?
Альдо посмотрел на меня и улыбнулся.
– Не так уж и временно, – сказал он. – Посмотрим. Они почувствовали запах крови, а именно этого им и хотелось. И городу тоже. Все, кто сегодня видел нашу скачку, были к ней причастны. Это главное и единственное, что должен знать тот, кто желает ставить любой спектакль, – добиться, чтобы зрители осознали свою причастность.
Он подтянул меня ближе к балюстраде, и я посмотрел вниз, на пьяцца дель Меркато под городскими стенами. На огромной рыночной площади было яблоку негде упасть, на вливающихся в нее улицах тоже, а прямо под нами рядом с дворцом стояли толпы студентов с поднятыми вверх головами.
– Если по какой-то непредвиденной случайности, – сказал он, – мой второй подвиг не удастся, я все оставляю тебе. Оно твое по праву. В среду вечером, после того как ты отдал мне это письмо, я составил завещание и попросил Ливию Бутали и ее мужа его засвидетельствовать. В завещании говорится, что мы братья, тщеславие не позволило мне признаться в том, что это не так.
Теперь возгласы "Донати… Донати!" неслись с пьяцца дель Меркато – собравшиеся там вторили студентам, которые столпились перед герцогским дворцом. Должно быть, они увидели нас на узкой площадке под башней, поскольку крики и приветственные возгласы стали еще громче и все головы были подняты к небу.
– Ты был прав, догадавшись о моем твердом намерении не потерять лицо, – сказал Альдо, – но ошибся, обвинив меня в том, что я заставил умолкнуть клеветника. Вор в Риме признался. Он обокрал, он и убил. Вчера поздно вечером мне сказал об этом по телефону комиссар. Полиции ты был нужен лишь затем, чтобы спросить, не можешь ли ты сказать им больше, чем сказал.
– Значит, Марту убил не ты? – запинаясь, проговорил я, чувствуя, как мое удивление сменяется стыдом.
– Нет, ее убил я, – сказал он, – но не ножом, нож был бы более милосерден. Я убил ее своим презрением, своей гордостью, которая не позволяла мне признать, что я – ее сын. Разве это не убийство?
Альдо – сын Марты? Тогда все сходится. Все становится на свои места.
Под крышей моих родителей жил приемыш, и его мать была при нем нянькой.
Приемыш занял место умершего ребенка. Его мать целиком посвятила себя сперва ему, потом мне. Она хранила свою тайну до того ноябрьского вечера, когда в день его рождения в приступе одиночества, под влиянием пьяного порыва открыла ему правду.
– Ну, – повторил Альдо, – разве это не убийство?
Но я уже думал не о его родстве с Мартой, а о собственной матери, которая умерла от рака в Турине. Когда она написала мне несколько строк из больницы, я не ответил.
– Да, – ответил я, – это убийство. Но мы оба виновны и в одном и том же преступлении.
Мы вместе смотрели на восторженные толпы внизу. Крики "Донати… да здравствует Донати!" не относились ни к одному из нас; они взывали к легендарной личности, которую студенты университета и жители Руффано сотворили в своем воображении, движимые извечной жаждой людей поклоняться кому-то более великому, чем они сами.
– Полет закончен, – сказал я. – Скажи им, что он закончен.
– Он не закончен, – возразил Альдо. – Настоящий полет еще впереди.
Был опробован в горах, как и бег колесницы.
Он подтянул меня ближе к балюстраде и, пошарив за ней руками, достал что-то длинное, тонкое, серебристого цвета, сделанное из миллиона перьев, которые от его прикосновения затрепетали на ветру. Перья были пришиты к шелку, парашютному шелку, под тканью свивались, переплетались тончайшие распорки; свисавшие из центра шнуры были чем-то вроде привязной системы парашюта. Альдо поднял их, положил все сооружение на парапет, расправил, и я увидел, что это крылья.
– Никакого обмана, – сказал Альдо. – Мы работали над ними всю зиму.
Говоря "мы", я имею в виду моих друзей, бывших партизан, которые сегодня летают на планерах. Эти крылья сконструированы в полном соответствии с крыльями настоящего сокола. Мы испытывали их в горах, как и коней, и уверяю тебя, они пугают меня куда меньше.
Он смотрел на меня и смеялся.
– Во время последнего полета я парил в воздухе больше десяти минут, – – сказал он, – над западными склонами Монте Капелло. Уверяю тебя, Бео, с ними все в порядке. Механизм не подведет. Единственное, что может подвести, так это человеческое начало. А после того, чего я достиг, это маловероятно.
Он не был бледен, в нем не чувствовалось внутреннего напряжения, как перед скачками. На губах играла радостная улыбка, ничем не напоминавшая гримасу. Он поднял руку, приветствуя восторженные толпы внизу.
– Неловким может выйти приземление, но не полет, – сказал он. – Я собираюсь перелететь площадь и приземлиться на мягком склоне. Я отпущу шнуры, над крыльями раскроется парашют и станет моим тормозом. Когда я делал это в горах, мне говорили, что само падение выглядело как рухнувший бумажный змей. Но как знать. Возможно, на этот раз парение в воздухе продлится дольше.
Его уверенность граничила с надменностью, с высокомерием. Он взглянул на далекие горы и улыбнулся.
– Альдо, не надо, – сказал я. – Это безумие. Самоубийство.
Он не слушал. Ему было все равно. Его вера была верой фанатика, которая на протяжении веков приводила верующих к самоуничтожению. Как и Клаудио до него, он мог только умереть.
Стоя на площадке, он начал прилаживать сложную конструкцию к поясу, застегивать пряжки на плечах, вдевать ноги в особые крепления. Наконец, он просунул руки в рукава под крыльями и высоко поднял их. Распластанный таким образом, он показался мне беспомощным, даже нелепым. Ему никогда не освободиться от опутавших его веревок. Волокно, черное под серебром, напоминало когти.
Толпа на пьяцца дель Меркато более чем в трехстах футах под нами внезапно смолкла. Крики "Донати… Донати" уже не неслись над морем поднятых голов. Все смотрели и ждали, а на фоне неба четко вырисовывалась неподвижно стоявшая на краю парапета фигура, добровольно обрекшая себя на пленение.
Я подполз ближе и обхватил руками его ноги.
– Нет, – сказал я, – нет…
Наверное, я кричал, поскольку собственный голос вернулся ко мне издевательским эхом и, сея всеобщий ужас, был мгновенно услышан внизу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85