С вольнолюбивой культурой все было ясно. А с эволюцией… гм… «достигшей такого расцвета». Роман написан в середине нашего века. «Ныне достигшей»? Выходит, расцвет политической полиции соотносил автор с той же серединой нашего века. Положим, действитель-но расцвет. Но при чем здесь эволюция? Разве что своеобразная: большой скачок пятками назад… Но это было лишь предположением, и Башуцкий обратился к приват-доценту Тельбергу.
2
Приват-доцент был моложав. Его русая бородка еженедельно встречалась с парикмахером. Был он в добротной тройке, сшитой явно не Ленодеждой. Манжеты и стоячий воротничок подчеркивали свежую твердость дикции.
Он говорил:
– Там, где вся полнота власти в руках одного лица, там политическое преступление воспринимается последним как посягательство лично на него. Там, где отсутствуют традиции закона, где рабством пропитана вся общественная среда, там политическое преследование обращается в первобытную месть.
Вольно было приват-доценту императорского университета глаголить так в 1912 году, но каково слушать такое во второй половине столетия, о котором не скажешь, что оно хотя и безумно, но мудро?
А Тельберг продолжал:
– При московских царях круг политических преступлений допускал широкое толкование. К ним относилось все, что таковым считал носитель верховной власти. Группа слов – «неприс-тойные», «непригожие», «неподобные» составляет колоритную черту московской жизни. Эта группа слов вмещала настолько разнообразные элементы, что трудно дать им какое-либо общее определение. Во всяком случае, это такие слова, в которых московская подозрительность и щепетильность усматривали оскорбление государя или, что то же, его царства.
Как и весь советский народ, Милий Алексеевич прекрасно знал «силу слов». В лекции приват-доцента называлась она изветом. Слушая Тельберга, нельзя было не подивиться глубинности корней. Удивившись, нельзя было не признать эпигонством достижения современной Милию Алексеевичу администрации. Возродила традицию, что похвально, но все же эпигонство.
– Извещения о «государьских лиходеях» почиталось нравственным долгом, невозмутимо трактовал приват-доцент. – Постепенно политический извет обрел черты обязанности, подкрепленной угрозой: уклонившегося от доноса «казнити смертию безо всякия пощады». Эта обязанность, эта угроза рушила скрепы родственные, семейные, супружеские. Если жены и дети – цитирую – «тех изменников про тое измену ведали, и их по тому же казнити смертию». Но это не все. Цитирую: «А буде кто изменит, а после его в московском государстве останутся отец или мати, или братья родные и неродные, или дядья или иной кто в роду, да буде допряма сыщется, что они про измену ведали, и их казнити смертию»…
Пахнуло вонючим и тухлым: в пересылке, что «в городе Горьком, где ясные зорьки», дети «государьских лиходеев» запалили тюфяки и одежу и вот задыхались в самосожжении вонючем и тухлом. А краем глаза видел Милий Алексеевич костер, вокруг костра сидели пионеры, слушали про Павлика Морозова. Славь беднягу иль ославь беднягу, но бери в расчет исконную обязанность доносить.
Тельберг помедлил, призывая Башуцкого сосредоточиться. Продолжил:
– Главные черты тогдашнего политического розыска: тайна и срочность. «Ночным временем, чтобы никому не было ведомо». Все вершилось спешно. Тотчас пускали в ход пыточные средства, тотчас гнали гонцов к государю. И вот еще что: всех сознавшихся пытали вторично, добиваясь оговора сообщников…
Ладони Башуцкого вспотели липким, гадким тогдашним потом. Взяли его ради вала, как берут рыбью молодь. Нет, не пытали. А только пригрозили. В подвале, огромном и сводчатом, за одиноким письменным столом сидел полковник государственной безопасности в мешковатом пехотном кителе. Внушал: органы не прибегают к физическим методам, но поскольку вы, Башуцкий, не желаете разоружаться, вынуть из-за пазухи антисоветские камни… Лицо Милия Алексеевича сделалось алебастровым, он это почувствовал; гадко и липко вспотели ладони. Странно, однако: он не побоев испугался, нет, унизительно-постыдной утраты… коленных чашечек. Мелко-мелко, часто-часто дрожали они, вдруг крупно и резко вспрыгивали и опять дрожали мелко-мелко, часто-часто, вот-вот брякнут на каменный пол, да и покатятся к ногам полковника в желтых полуботинках… «А там, знаете, бьют кулаком наотмашь, по-мужицки бьют», – сказал беззубый старик. Давно сказал, на этапных нарах, но только сейчас, слушая Тельберга, пронзило Милия Алексеевича: по-мужицки бьют, как и Тельберговы «персонажи», вот разве что не умели они одним ударом вышибать дитя из лона беременной женщины, а эти-то, в желтых полуботинках, эти умели…
– Нашим предкам, – итожил приват-доцент, – чужда была вычурная фантазия средневековых инквизиторов, пытки во времена московских царей отличались однообразной жестокостью.
С одной стороны, приемлемо: на Западе пытали круче, нежели на Руси; с другой – уничижительно: вроде бы россиянам недоставало воображения. К тому же немец, пусть и обруселый, примазался к «нашим предкам». То-то высек бы этого Тельберга сурово-неистовый Валериан Шагренев, не только литературовед, но и один из лучших знатоков русского самосознания. Хорошо еще, что примкнувший к «нашим предкам» не кивнул на пушкинское – образ правления дает каждому народу особеную физиономию.
Башуцкий вздохнул и закрыл книгу, изданную в 1912 году. Ничего не оставалось, как только признать однообразие жестокости и жестокость однообразия.
3
Он никогда не видел, как отворяют Секретные Комнаты. Нынче сподобился. И не робел «секретности»: в Особые Кладовые, находившиеся в старинном доме у Невы, явился об руку с родственником.
Секретная Комната не имела прямого отношения к синим тюльпанам, но Башуцкий, по обыкновению, примеривался и принюхивался к избранному сюжету. Он уже и в Москву ездил, сидел в архиве на Пироговской, вникая в бумаги Третьего отделения и штаба корпуса жандармов. Потом вернулся и… и опять корпел в читальном зале на набережной Красного флота; будто наперекор кому-то по-старому называл ее Английской.
Листая одно, другое, третье, клевал по зернышку.
Наконец забрел в фонд 1353, двадцать шесть единиц хранений тридцатых годов прошлого столетия – дела Временной комиссии по разбору архивов Государственного и Сенатского.
Эти документы, зевая, отложил бы в сторону соискатель ученой степени. Не то наш очеркист. Почерк башмачкиных, кляксы башмачкиных, будни башмачкиных. Не бросили векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда? Да ведь жили на белом свете, жили и обратились в топь и глину петербургских погостов.
Башуцкие, выходцы с песчаных берегов Десны, давно угнездились на гранитных, невских – люди негромкие, под пером Карамзина не блистали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46